И мрачно, по-татарски, смотрела на инвалида, а потом, обмотавшись серой пуховой шалью, на плечах старая телогрейка, на толстых бедрах крапчатые военные штаны, на ногах валенки с калошами, ворча негромко, шла выносить общее помойное ведро во двор. Волшебно посверкивали в ведре осколки разбитой инвалидом бутылки. О Полярнике тетя Аза, в общем, говорила правильно. Ну, ездит, ну ищет полезную руду, никто не спорит, нужна руда для промышленности, но мы что, не люди? У нее вот — пять душ, а комната Полярника пустует. Там диван стоит, на нем никто не спит. Там книги пылью покрываются, их никто не читает. Там два стула венских, гнутых, на которых никто не сидит, и широкий подоконник, на нем тоже книги. Как-то со стекол подтекло, потом мороз ударил, вот пара книг и вмерзла в лужицу. Приходила Полина, по прозвищу Нижняя Тунгуска, пыталась оторвать эти книги, но испугалась испортить переплеты, оставила — сами оттают.
В начале войны, когда шли и шли в Сибирь эшелоны с эвакуированными, в городе действительно заселили все подвалы, все чердаки. Но сейчас-то сорок восьмой! Барак вроде просторный, но везде скопились корзины, мешки какие-то, жестяные ванны, ящики, у каждого всегда есть что выставить в общее место. Вон и Француженка, тетя Фрида, учительница из Ленинграда, одна живет. С каждым вежливо здоровается каждое утро, будто успела за ночь соскучиться. Но вреда никому не причиняет, это правда. Без очереди в уборную не лезет, полы в свою очередь моет, за порядком в кухне следит. И вот еще интересно, на подоконнике в ее комнате баночки стеклянные стоят с водой. Сама признавалась — со святой, хоть и говорит про себя «советская». В каком-то храме недожженном в Ленинграде освятила воду. В тридцать пятом, в тридцать шестом, в тридцать седьмом и так до сорокового, а там ее и выслали. Надоела попу, наверное. Но держать баночки со святой водой, тем более в своей комнате, не запрещено. Вот она и держала. Это инвалид иногда отличался. Однажды мочу для анализа не мог сдать целую неделю — санитарки в поликлинике болели, так банка с мочой Пасюка так и стояла на кухонном подоконнике. То подмерзала, то оттаивала, наконец, унес, черт, сдал. Здоров, ничего его моче не делается. А татарка Аза утверждала (она не раз заходила в комнату к Француженке), что на каждой баночке у тети Фриды чернильным карандашом помечено: 1935… 1936… 1937… 1938… 1939… 1940…
Интересно, какой год был самый счастливый?
Ходила, ходила в храм, а теперь каждую неделю отмечается в отделении майора Воропаева. И в приметы верит. Правда, не в дурацкие, когда, скажем, черный кот дорогу перебежал, или баба ходит по двору с пустыми ведрами, а в необычные. Скажем, инвалид нес охапку дров и в очередной раз споткнулся на пороге. Считала, что, когда инвалид споткнется в двести семьдесят первый раз, тут и наступит конец света и прекращение дней…
Чан Кайши… Новый спутник Урана… «План Маршалла»…
Уже и холодной войной дохнуло, будто мало на земле инвалидов.
В деревянном бараке на улице Октябрьской с зимы сорок первого года проживали только эвакуированные, но потом устаканилось: один съехал, другого забрали, прижились в основном свои, городские, — дворничиха-татарка, одинокий майор милиции, инвалид войны Пасюк, сотрудник областной газеты Иванов, геолог-полярник, ну, еще высланная Француженка. Иванов слышал однажды (холодно было, наверное, за сорок, не меньше, стекла промерзли, покрылись мутным инеем), как Француженка смиренно просила майора: «Товарищ Воропаев… Одевка-то у меня, сами видите… Сама, как мышь замерзну, пока дойду до отделения… Может, сделаете в документах отметку… Я ведь постоянно у вас на глазах…» Намекала, что ей, высланной, не стоило бы выходить на улицу в такой лютый холод («В сенках недавно мышь насмерть замерзла, дура»), ведь на военные штаны, как у татарки, у нее денег нет. Но на такие ее слова майор даже не ответил. Дело есть дело. Особенно государственное. И Француженка молчание майора правильно поняла. Даже опустилась до простых людей: «Говна-то…».
Воспитанная, интеллигентная, с самого начала обитала рядом с уборной, прислушивалась к чужим шумам, нос не совсем русский. Насчет носа — это так майор Воропаев однажды определил, а до этого не замечали. Одно время инвалид, выпив, начал было приставать к Француженке — то сапоги с его ног стащи, он устал, то в коридоре полы лишний раз протри тряпкой, не может он, товарищ Пасюк, жить в неаккуратности. Но жильцы выступили против. Мало ли что служил механиком в бомбардировочном полку на Дальнем Востоке. Все служили. Иванов так тогда и сказал: «Ты, инвалид, давай сиди себе в своем углу, пока сидится. А то слышали, слышали мы, как это ты там, на войне, два самолета сбил…».
«Как? Как?» — запетушился инвалид, интересно ему стало про подвиги.
«Да, говорят, недозаправил».
«Гы-гы-гы! Псих!»
Нигде не было проклятой тетради.
Ни в портфеле, ни на столе, ни под столом, ни за клеенчатым твердым диваном, ни среди разных книжек на этажерке. Никак не мог вспомнить, когда в последний раз пользовался тетрадью, когда вытаскивал ее из портфеля. А память абсолютная, должен был помнить. Значит, не пользовался, а просто выронил.
Раздумывая, Иванов постоял в кухне у окна.
Апрель, а морозцы по ночам выстекливают лужи, узорчато, волшебно выстекливают. Потер занывшую ногу. В сорок втором мерзлая лиственница в столярном цеху свалилась с тележки ему на ногу. Из-за множественных переломов, обломки костей торчали в разные стороны, на фронт не попал, начисто списали. Работал столяром, любил ночные смены. В сушилке — скрип сохнущего дерева, невидимый сверчок курлычет, смолой пахнет, сочится она из сосновых «карманчиков». Знал, что на фронте бы себя нисколько не жалел, но с такой ногой даже в плен не подашься. Прислушивался к вернувшимся фронтовикам. Писал заметки в газету.
Однажды на встрече в Доме культуры увидел машиниста Лунина, очень понравился ему машинист. Звали Николай Александрович, имя тоже хорошее. Развивал движение за увеличение пробега паровоза, за сокращение межремонтных сроков, и все такое прочее. За годы Великой Отечественной войны (эти цифры поразили Иванова) Лунин перевез пятьсот восемьдесят пять тысяч тонн оборонных и народнохозяйственных грузов, сэкономил восемьсот пятьдесят четыре тонны угля и сберег на ремонте паровоза семьдесят пять тысяч рублей.
А откуда выбился в люди?
Из маленького городка Ряжска.
Семь лет общеобразовательной школы, два года фабрично-заводского училища, слесарничал в паровозном депо, стал помощником машиниста, окончил курсы машинистов на железнодорожной станции Тайга. Некоторые норовят к нарядчику своего помощника послать, самим зайти лень, а вот Лунин ни одного раза не пропустил, всегда сам заходил в «брехаловку» — узнать, какая и куда предстоит поездка.
Паровоз Лунина — ФД 20-1242 — скоро все знали.
Нарком путей сообщения наградил Лунина знаком «Почетный железнодорожник» и серебряными часами. Потом присвоили ему звание машиниста первого класса. А в ноябре сорок первого Николай Александрович Лунин при норме в одну тысячу двести пятьдесят тонн привел в замерзающую Москву поезд весом аж в пять тысяч тонн. Постановлением Совнаркома от 10 апреля сорок второго года присудили Лунину Сталинскую премию. Но Николай Александрович отдал эти деньги стране: на одну часть приобрел уголь для освобожденного Сталинграда, другую вложил в создание подводной лодки для Северного флота и оставшееся отдал на строительство детского дома.
Когда в сорок шестом году никому до того не известный газетчик Иванов принес в областное книжное издательство рукопись книжки под названием «ФД 20-1242», редактор только хмыкнул скептически. Но через три дня Иванову позвонили прямо из обкома партии и сказали, что работа его признана важной. А еще через два месяца в писательской организации состоялось собрание, на котором обсуждалась только что вышедшая в свет книжка про знаменитого машиниста Лунина.