— Мир меняется, — сказал он. — Мир становится все более неопределенным и грубым. Такое ощущение, будто квантовая неопределенность играет роль и в тезаурусе человеческих страстей. Никогда не знаешь заранее, чем закончится даже простой разговор о погоде, — пожаловался он, и она вспомнила прежние баталии, когда в их берлинскую квартиру приходили друзья, тоже физики, а иногда не только. Разговоры, громкие, как военная музыка, велись далеко за полночь, и никто не знал, к чему приведут эти яростные споры, тем не менее он был прав в своих ощущениях: она всегда знала, что произойдет потом, когда все мысли окажутся высказаны, все слова произнесены, гости и хозяин (сама она никогда не присоединялась к мужчинам, хотя ей было что сказать) в изнеможении сникнут, бросая друг на друга усталые и злые взгляды.
— Тебя это выводит из равновесия, — улыбнулась она одними губами.
— Да! — воскликнул он. — С тех пор как мы перестали чувствовать друг друга, я потерял ощущение правильности того, что делаю. То есть…
— Я понимаю, — прервала она его. — Это заметно по твоим работам, и удивительно, что никто из твоих биографов не обратил внимания на даты.
— Никому не пришло в голову, — усмехнулся он, — сделать самое простое.
— Ты хотел простоты, а получил обыденность.
— Я не жалею, — твердо произнес он, и она на секунду отвернулась, чтобы он не заметил выражения ее лица.
— Мне тоже не о чем жалеть, — сказала она. — Но ты не за тем приехал, чтобы вспоминать то, чего никогда вспоминать не хотел, верно?
Крыши домов на противоположной стороне Цюрихского озера сверкали на солнце и выглядели отсюда, с набережной, нотными знаками, зримой музыкой, которую можно было прочесть.
— Кванты, — сказал он. — И умные люди, замечательные ученые. Бор. Гейзенберг. Шрёдингер. Умнейшие. Но уводят физику с пути ее.
— Кванты, — удивленно повторила она. — О чем ты? Премию ты получил именно за разработку квантовой теории.
— Да! — воскликнул он. — Энергия распространяется квантами. Физические поля квантуются. Это математика. Но они… — он произнес «они» с неожиданной смесью уважения, презрения и даже некоторым страхом, — они уверены, что весь мир подчиняется законам вероятности и никогда не предугадаешь, как закончится тот или иной элементарный процесс. Посмотри, вот летит чайка: да, я не знаю, нырнет она или взмоет в небо. Я смотрю на тебя и не знаю: улыбнешься ты сейчас или скажешь колкость, после которой мне только и останется, что встать и уйти. Я не могу предвидеть такие простые вещи, потому что на самом деле они подчиняются огромному числу законов. Но если бы мне были известны все твои душевные побуждения, все твои страхи и эмоции, все рефлексы и инстинкты (это сложно, но сложность преодолима), я сумел бы предсказать, что ты сделаешь в следующую секунду так же точно, как восход солнца.
— Глупости. Я и сама не знаю, что сделаю в следующее мгновение: расплачусь или мило улыбнусь. А ты при всем своем уме недалеко ушел от Лапласа.
— Ты понимаешь, что я хотел сказать!
— Да, — согласилась она. — Ты так и не смог смириться с тем, что миром управляют законы случайности, а не определенности.
— Видишь ли, — произнес он, следя взглядом за чайкой, которая сначала опустилась на воду, но в следующее мгновение взмыла высоко в небо и исчезла в его иссиня-глубокой вышине, — если бы миром управляла случайность, мы бы сейчас не сидели здесь и не разговаривали о вещах, в которых, кроме нас двоих, никто ничего не понимает.
Она внимательно посмотрела ему в глаза.
— Ты впервые говоришь эти слова, — медленно сказала она. — Раньше ты был более жестким… и жестоким.
Он покачал головой.
— Жестокость… Мы все равно не смогли бы жить вместе.
— Не смогли бы, — согласилась она. — Но Эльза… Ты мог бы придумать что-нибудь менее жестокое.
— А если я влюбился? Как раньше в тебя?