– Спасибо! – хрипло ответил учитель. – Спасибо, но садиться на подоконник я не буду…
Он хорохорился, учитель Владимир Викторович, но посмотреть прямо в глаза Анискина не решался, пользуясь тем, что левая щека недобрита, отворачивал голову все круче и круче от участкового, пока не отвернулся совсем. Теперь стало видным его правое ухо, просвеченное солнечными лучами и от этого красное, как плакатный кумач. «Ну, до чего хороший парень, этот учитель!» – затаенно улыбаясь, подумал Анискин.
– Это ты хорошо скумекал, Владимир Викторович! – весело сказал участковый. – Это ты здорово смикитил про электрическую бритву…
– Простите, товарищ Анискин, не понимаю…
– А чего уж тут понимать, – ответил участковый и вдруг сделался серьезным. – Тут и понимать нечего…
Приглушенным, как вечерняя деревня, стал участковый Анискин – тоже отвернувшись от учителя, прислонился спиной к брусчатой стене, руки опустил, голову склонил на плечо. Дышал он трудно и с присвистом, кожа лица серела, а ворот рубахи широко распахнулся на седой груди. Таким был участковый, каким давно не видели его в деревне, и учитель Владимир Викторович покосился на него.
– Бессонница у меня, Владимир Викторович, третий день бессонница, – тоскливо вздохнув, сказал Анискин. – Третью ночь не сплю, по улице хожу и свою жизнь наизнанку перевертываю… Я как шубу себя вывертываю, Владимир Викторович, и нет мне от этого сна–покоя. Чего–то жалко, чего–то боязно, чего–то охота… Собаки лают, луна светит, Обишка себе течет… Тоска меня берет, Владимир Викторович, когда глазами себе за спину гляжу… – Он помолчал секундочку и, прицыкнув зубом, добавил: – Это у меня оттого, Владимир Викторович, что большое несчастье на деревне приключилось…
Подняв голову, Анискин насильственно улыбнулся, поправил пальцами седые волосы и постоял еще немножко в тихости – точно из дальней дали, из бесконечной непонятности возвращался участковый к дому из свежих брусьев, к окошку, к учителю Владимиру Викторовичу, на которого смотрел невидящими глазами. Медленно–медленно возвращался Анискин, но вернулся все–таки.
– Я ведь что про бритву–то болтал, – непонятно улыбнувшись, сказал он. – А то, Владимир Викторович, что электрической бритвой, конечно, бриться с похмелья сподручнее, чем опасной… Не порежешься, если руки дрожат…
– Товарищ Анискин! – сказал учитель. – Товарищ Анискин!
– Шестьдесят лет товарищ Анискин, – сухо ответил участковый. – А только я тебе, Владимир Викторович, всю правду скажу, раз у меня сегодня такой тяжелый день… Я, может быть, вчера бы и промолчал, но вот сегодня… Ты это чего пьешь и по ночам свою учительшу ругаешь? – гневно спросил Анискин и по–рачьи вытаращил глаза. – Это ты какое право имеешь по шестьсот грамм водки за вечер выпивать и с родной женой ругаться?…
– Я не хочу отвечать на ваши вопросы, – сказал Владимир Викторович и саркастически улыбнулся. – Не кажется ли вам, что вы переоцениваете свои права и обязанности?
Владимир Викторович уже не отстранял от участкового лица, снова вынул из–за спины дрожащие руки, как гусак вытянул тонкую шею и шипел по–гусаковски. Маленький он был, тщедушный, и, поглядев на него повнимательней, Анискин про себя улыбнулся и подумал: «Вот так всегда бывает: чем не плоше мужичонка, тем с бабой ведет себя ругательней!» Однако вслух участковый не улыбнулся, а покачал головой и сказал:
– Ты только не думай, Владимир Викторович, что мне твоя учительша пожаловалась. Ты ее оставь с краю, так как я сам ночью твой скандал слышал, когда под луной шатался… Большой был скандал, Владимир Викторович, далеко от твоего дома слышный…
После этих слов Анискин отошел от раскрытого окна и сел на чурбачок, что был отрезан строителями от толстого бруса. Солнце освещало участкового сбоку, большой желтый квадрат лежал на его спине, и казалось, что это не солнечный блик, а желтая заплата. Он молчал, как молчал и учитель – голова у Владимира Викторовича все еще была задрана гордо, глаза прищурены, но уже на синюшные от вчерашнего перепоя щеки наползал румянец, а губы так дрожали, точно с них рвались слова.
– Я ведь знаю, отчего ты начал пить, Владимир Викторович, – совсем тихо сказал Анискин. – Тебя этот пьянюга Черкашин каждую субботу к себе затаскивает, поит чем попало и жалится тебе на то, что его зазря с колхозных председателей спихнули… – Участковый горько хмыкнул. – Черкашин – человек злобный, вредный, и ты на него, Владимир Викторович, начинаешь походить…
– В чем же? – спросил учитель. – Нельзя ли поточнее…
Он опять криво улыбнулся, этот учитель Филатов, пожал иронически плечами, хотя и видел, что до странности необычным, на себя непохожим был участковый, – не поплясывали в серых глазах Анискина желтые искорки, не говорил он задумчиво: «Так! Эдак!» – не поворачивал лицо к светлой Оби, чтобы обдувал щеки прохладный ветер.
– Ты в том Черкашину стал родной брат, Владимир Викторович, – протяжно сказал участковый, – что в людях видишь одно плохое… Потому и жену материшь, потому и в твоем классе по арифметике семь двоек, хотя по русскому – четыре… Ты на три двойки хуже о людях думаешь, чем Евгений Самойлович, что русскому языку ребятишек учит…
Анискин замолчал – лежала желтая заплата на спине, большие и заскорузлые, висели руки, чернел меж раздвинутыми губами пустой зуб. Секунд десять сидел молча участковый, потом вдруг неярко улыбнулся.
– И ко мне ты стал несправедливый, Владимир Викторович, – сказал он. – Ну, вот за что ты меня в ту субботу при Черкашине унтером Пришибеевым назвал?… Черкашин на меня злой, что я его пуще других с председателей уводил, так неужто ты для его радости меня унизил… Ведь ты раньше ко мне, Владимир Викторович, справедливо относился.
Анискин от земли голову не поднял, но по звукам из окна понял, что учитель математики прикусил нижнюю губу, неслышно положив бритву на подоконник, сжал пальцами теплое от солнца дерево. Точно наяву увидел участковый, как покраснело маленькое лицо Владимира Викторовича, повлажнели от стыда его темные глаза и как перестали трястись от волнения его похмельные руки.