Интуитивно я понимаю, почему это происходит. Но не хочу (боюсь?) впускать догадку в сознание.
Женщина уходит так тихо, что шагов ее я на этот раз не ощущаю вовсе.
Из коридора доносится шум, и я с тревогой думаю, что мою неожиданную гостью увидели выходившей из палаты. Кто-то из сестер или врачей задает ей вопросы, на которые она, возможно, не хочет или не может ответить.
В следующую секунду осознаю ошибку: дверь стремительно распахивается, и входят двое. Я давно узнаю обоих по шагам и, главное, громким голосам. Симмонсу и Гардинеру не приходит в голову разговаривать тихо, входя в палату. Зачем, действительно? Больному в глубокой коме ничто помешать не может.
— …И на восьмой минуте забил красивейший гол, — продолжает фразу Симмонс, Вчера было воскресенье, и профессор, конечно, смотрел игру «Ливерпуля» не знаю с кем, а гол забил, безусловно, Мердок, о своем любимце Симмонс говорит с придыханием. Гардинер футболом не интересуется и отвечает невпопад:
— Остин, я переслал вам эпикриз Лестера?
Один стоит слева от кровати, другой — справа, они обмениваются какими-то бумагами, лист планирует мне на живот, и Гардинер поднимает его, сильно ткнув в меня пальцем.
— Да, файл в компьютере. Ну, как вам это?
— Нормально. Я потом еще посмотрю.
— Жаль, Невилл, такая красота проходит мимо вас.
— Красота? А, вы о голе… как его… Мерчисона?
— Мердока. Он с подачи…
— Да-да, я понял. Скажите лучше вот что. Миссис Волков попросила меня использовать ницелантамин, и я нахожусь в некотором смятении. Скажу иначе: в большом смятении.
Симмонс молчит, я не слышу никакого движения и представляю: он изумленно разглядывает стоящего напротив Гардинера.
— Откуда ей известно о ницелантамине? — резко (с визгливыми нотками в голосе) спрашивает Симмонс и роняет мне на живот что-то не очень тяжелое — похоже на папку с бумагами. Каким взглядом профессор смотрит на Гардинера, с которым, насколько я понимаю их отношения, никогда не был дружен? Скорее, они коллеги-соперники: оба метят на пост заведующего отделением, старик Мариус на пенсию пока не собирается, но его тихо сживают, о чем сестры не раз судачили при мне, полагая, что плотно закрытые двери палаты охраняют их от посторонних ушей.
Теперь молчит Гардинер, шуршат бумаги — должно быть, он пытается скрыть волнение, неуверенность и какие-то другие чувства, делая вид, что изучает записи в моей медицинской карте. Зачем ему это? Не мог Гардинер сообщить коллеге о согласии Алены, не подготовив ответ на вопрос, который, как он прекрасно понимает, будет задан.
— Не знаю, кто ей сказал, — сухо произносит Гардинер и неожиданно взрывается: — Господи, Остин, вам известно, что творится в отделении, сколько человек на самом деле так и или иначе, в большей или меньшей степени, знают о том, какой эксперимент мы проводим, и сколько могло узнать хотя бы из оговорок Мариуса!
— Да, Мариус… — бормочет Симмонс и поднимает папку с моей груди, будто камень.
Нашел для себя объяснение. Начальник отделения не сдержан на язык, мог и проговориться.
— Какая разница, — вздыхает Гардинер, — откуда узнала миссис Волков? Она попросила меня… да что там «просила»… умоляла использовать препарат, потому что…
— Что вы ответили?
— Что я мог ответить? — Я так и «вижу», как Гардинер пожимает плечами. — Правду, конечно. Она настаивала, и я обещал, что подниму вопрос на ближайшем консилиуме.