Нагибин Юрий Маркович - Моя Венеция

Шрифт
Фон

В последний момент я все-таки не поехал в Венецию. Надо сказать, что это был далеко не первый случай, когда в канун выезда отменялась моя поездка за рубеж. Почти полмира не повидал я таким образом: Японию, Аргентину, Данию, США, Сирию, Ливан, — да разве перечислишь все страны, где мне не довелось побывать! Срывались поездки по разным причинам: то я запоздал с оформлением, то слишком поторопился, то на Аравийском полуострове началась война, то в Индии — эпидемия, то в Японии — землетрясение. Я и сам стал с опаской относиться к зарубежным поездкам. Не из-за себя — я жалел страны, которые намеревался посетить. Каждую такую страну неизбежно постигало либо сокрушительное извержение давно погасшего вулкана, либо землетрясение, либо иное стихийное бедствие, а то — война, государственный переворот, опустошительная эпидемия. И тут, видимо по недосмотру судьбы, я вдруг попал в Марокко, да еще с заездом на неделю в Париж, и этому не смогли помешать ни Агадирская катастрофа, ни смерть султана Мохаммеда, ни всеобщая забастовка государственных служащих Франции, ни даже неисправность нашего самолета: у нас не убралось шасси, и мы долго кружили между Москвой и Ригой, сбрасывая горючее, чтобы вернуться на Шереметьевский аэродром. Вторичный вылет был удачнее, и, после того как датскому истребителю не удалось сбить нас над Скагерраком, мы благополучно приземлились в аэропорту Бурже. После этой поездки меня с новой силой охватило желание странствовать по белу свету. Не тут-то было! Порой я бывал совсем близок к отъезду. Так, меня срочно вызвали из Ленинграда, где я находился по литературным делам, чтобы сделать мне противочумную и противохолерную прививки: до отъезда в Японию через Индию оставалась неделя, а прививки надо было повторить. Я получил в живот лошадиную дозу вакцины, поднявшую до сорока температуру в моем теле. Слава богу, повторные прививки не понадобились. Поездка лопнула. Почему? Уже не помню, какому катаклизму я этим обязан.

И все же я полюбил эти — чуть было не сказал «поездки»: — странные неотъезды. Они давали мне предощущение дороги и новизны, манили тайнами чужой, неведомой жизни, побуждали загодя интересоваться страной, в которой мне не бывать, отыскивать ее в энциклопедии и на географической карте, проглядывать альбомы, посвященные ее художникам, книжки ее поэтов, заставляли следить за ее политической жизнью, жадно, отыскивать в газетах каждое упоминание о земле, вдруг ставшей близкой. А затем наступал миг отрезвления. И все же какое-то время я жил путешествием, я топтался на границе таинственного царства, я был близок к чуду.

Но хочется видеть мир. Еще на заре туризма я за один год побывал в Польше, Финляндии, Чехословакии. Мне удалось прикоснуться и к парижской весне, когда вдоль набережной Сены, над книжными развалами, цветут каштаны, и к венгерской осени, когда так желты деревья на острове Маргит и так печально бледен Дунай; передо мной мелькнули с калейдоскопической быстротой и нежно ранившая душу Айя-София, и храм Посейдона, открывающийся с моря, и Парфенон, и пирамиды, и Великий сфинкс, и адова сушь Долины царей, и белокаменные ступени переулков «земного рая» — Дубровника.

Я находился в периоде затяжного невезения, когда передо мной возник призрак Венеции, и я, вопреки многим разочарованиям, твердо поверил, что уж на этот раз непременно поеду. Это была не туристская даже не специализированная поездка — группе кинематографистов предстояло участвовать в Венецианском фестивале, а я был автором одной из двух наших картин, представленных на конкурс.

Целый месяц прожил я в очарованности Венецией. Я без устали бормотал стихи Мандельштама: «Веницейской жизни мрачной и суровой для меня значение светло», и Ходасевича: «Что снится молодой венецианке», я не расставался с монографией о двух художниках, объединенных в сознании потомства прозвищем Каналетто, я рассматривал репродукции Джорджоне, Тициана, Веронезе, Тинторетто, Тьеполо, фотографии площади собора Святого Марка, дворца дожей, моста Риальто, Большого канала, таможни, облепленной легкими судами, перелистывал светскую повесть Хемингуэя «За рекой в тени деревьев», где автор так гордится своим знанием венецианской жизни, я вспоминал, засыпая, все читанное о Венеции, о дожах и догарессах, о страшных подземельях, где заседал зловещий совет десяти, о состязаниях гондольеров, о праздновании Вознесения и обручении дожа с морем, и мне снились пронзительные лазурные венецианские сны.

То и дело вспыхивали во мне прекрасные, звучные слова: Кампо делла Карита, Санта Мария Формоза, Санти Джованни э Паоло, Каннареджо, Санта Киара. Красивые венецианские слова — вот и все, что получил я от поездки. Венеция досталась другому. Этот другой не участвовал в создании моего фильма, не листал монографий, посвященных венецианским художникам, не слабел сердцем при мысли, что узрит маленькую, сумрачную, за горбатым мостом, площадь перед церковью иезуитов, — он поехал туда, как в Кинешму на областной кинофестиваль, просто, деловито и холодно. У него был ряд неоспоримых преимуществ передо мной: отсутствие какой бы то ни было экзальтации перед лицом искусства, железная выдержка и то чиновничье высокомерное равнодушие, для которого все новое, непривычное, непохожее исполнено скуки. Он не соглашался ехать, если «командировка» продлится более десяти дней, и это так прекрасно контрастировало с моей трепетной, жалкой увлеченностью поездкой, что я и сам понимал, насколько он превосходит меня, — с ним было спокойнее…

Потому ли, что я слишком уверен был в поездке, потому ли, что Венеция успела проникнуть мне в кровь, я не сумел принять неудачу с обычным смирением. Сны не погасли во мне, с каждой ночью они все ярче, многоцветней, все ослепительней сияли в моем бодрствующем, счастливо тоскующем ночном мозгу: каналы, гондолы, безбрежная синь неба и моря, ставших одной стихией; в этих видениях, то празднично ликующих смесью золота, пурпура и синевы, то до одури предметных, я наслаждался и солнцем, растворенным в Адриатике, и тенью под ослизлой аркой горбатого моста, и блаженной сыростью, пронизавшей стены, подъезды, покои, — пряная приправа ко всей венецейской жизни — эманация тайн, погребенных на илистом дне каналов.

Днем я пытался припомнить о Венеции что-нибудь дурное. В усах, расходящихся за гондолой, плавают дохлые крысы… Я терпеть не могу крыс. Не настолько, правда, чтобы это могло смирить меня с потерей Венеции. Да еще — вода в каналах дурно пахнет, — экая беда!

Словом, я слишком пропитался Венецией, чтобы спокойно перейти к обычным делам и заботам. Меня тянуло к воде, и я вспомнил, что возле нашего поселка, на речке Коче, есть лодочная станция. Сеня Боркин, поселковый электрик, сказал мне, что можно достать мотор. Хозяин мотора, инспектор ГАИ на пенсии, наверняка не откажется от совместной прогулки по Коче, особенно если распить с ним в пути бутылочку кубанской. Меня увлекло предложение Боркина: присутствие в нашей компании инспектора ГАИ усиливало ирреальность предстоящего путешествия, которое втайне мыслилось мне путешествием по каналам и лагунам Венеции. Мне всегда казалось, что служители ГАИ не имеют существования вне стен сумрачного дома в Подкопаевском переулке. От великого почтения, внушаемого мне ими, я не мог представить себе, что у них, как у простых смертных, есть жилье, семья, знакомые, какие-то интересы помимо светофоров, дорожных знаков, указателей, штрафов и взысканий. В равной мере не могу я вообразить гондольера в быту: он создан для того лишь, чтобы, ловко орудуя веслом, вести стройное суденышко по узким водным коридорам и петь баркаролу.

Прихватив Боркина, я заехал на машине за инспектором. Он занимал маленький щитовой коттедж в глубине яблоневого садика, с краю деревни Полушкино. Когда мы приехали, инспектор поливал из шланга древний «фиат» — детский гробик на колесах. Грубо полированные бока вспыхивали под струей воды, смывающей пыль.

— А в Москве разрешают ездить на этом? — спросил я.

— Мне разрешают, — улыбнулся щербатым ртом инспектор.

Он был похож на очень старого и очень усталого Сирано де Бержерака: большой, хрящеватый нос, худые, всосанные щеки в седоватой щетине, темные, потухшие глаза, — чувствовалось, что когда-то их черная глубь метала молнии.

Он радостно согласился ехать, завинтил медный кран, питающий шланг, и приволок из сарая старый-престарый английский лодочный мотор в золотых оттисках медалей, с большим, наивным винтом. Все это выглядело трогательно: инспектору доступны были лишь дряхлые вещи с дешевого развала. Погрузив мотор в машину, мы поехали на реку.

Вот уже десять лет живу я на берегах Кочи, но впервые решил воспользоваться услугами лодочной станции. Хромой лодочник долго ковылял вдоль строя полузатонувших однопарных весельных лодок и, наконец, сделав выбор, принялся вычерпывать консервной банкой воду.

Возле фанерной будки две девушки рылись в сумочках, отыскивая документы и деньги. Обе были смуглы, черноглазы, темноволосы, испанский, отнюдь не венецианский тип — рыже-золотистый, с морской голубизной в глазах. Они и производили впечатление чужеземок своей чуть нервозной манерой поведения, неуверенностью, опасливым рыском зрачка. Их явная беззащитность подстегнула местных юношей. Дочерна загорелые крепыши в узеньких плавках зашлепали возле девушек по деревянному настилу лодочной пристани босыми мокрыми ногами. Живя замкнуто и уединенно, я давно не наблюдал любовных игр молодежи. Меня прямо-таки ошеломило, насколько изменилась молодая повадка с далеких дней моей юности. Мы были наивны и по-русски молодцевато-застенчивы в своем полудетском токовании в виду молоденьких девушек. Мы распускали хвосты, наскакивали грудью на соперников, пытаясь привлечь к себе смелостью, бравадой и соловьиными трелями хвастовства и нежности. У этих соловьиное сменилось лягушачьим сленгом, игра — беззастенчивым напором, обнаженностью грубых намерений. Мне стало жаль девушек, у них была нежная кожа лица и шершавые руки работниц. Тонкая смуглота стекала от обнаженных локтей к кистям и здесь сменялась заветренной краснотой; под коротко стриженные ногти набилась металлическая пыль. Девушки были мило и просто одеты: белые короткие платьица, кожаные черные кушачки по-осиному стягивают талию, туфельки на шпильках, модная прическа — все честь честью. Смуглые сильные руки юношей то и дело тянулись к девушкам, пытаясь ухватить за локти, за шею, за гривку волос, за щеку и за сумочку. Одновременно между юношами произошло что-то вроде весеннего оленьего турнира, когда слабейшие вынуждены покинуть ристалище. Их было шестеро, осталось двое, но, убей меня бог, если я понял, в чем выразилось превосходство победителей!

Девушки вели себя гордо. Резко-изящными, совершенными, как балетная пластика, движениями ускользали они от жадных рук, в последний миг избегали прикосновений, и солнце просвечивало тончайший, по-кошачьи ставший дыбом пушок на их шеях. Они не снисходили до слов, лишь глаза их метали гнев. Они были хорошо защищены, эти маленькие отважные работницы, желавшие скромно провести на реке свободные часы. Меня радовала их неумолимость, о которую разбивались все настырные притязания пляжных героев.

Инспектор ГАИ с помощью Боркина пристроил медаленосный мотор на корме. Лодочник хорошо знал нас в лицо, а инспектора величал по имени-отчеству, тем не менее, поскольку у нас не было с собой паспортов, пришлось отдать ему в залог ручные часы.

Мотор инспектора издавал много шума, источал много сладко воняющего дыма, но рождал лишь скромную скорость. И все же берега плавно плыли назад, рука не успевала схватить кувшинку за тугой, долгий стебель, под носом лодки бурлила струйка воды — это было движение, оно сулило новизну и тайну. В последний раз оглянулся я на пристань: девушки держались, да еще как! Не получая и малого знака поощрения, юноши бесились, но не отступали, раздражала их тупая вера в свое право на этих девушек, полная внутренняя раскрепощенность. Да и хочется, чтобы не все крепости сдавались, не все гарнизоны капитулировали. С возрастом начинаешь ценить такие добродетели, как стойкость, гордость, способность к отпору. Повадка моих испаночек обнадеживала, они не сбрасывали своих доспехов и по-прежнему были недосягаемы.

А берега-то, берега! Как поднялись они, низкие, поросшие редким червивым орешником и сурепкой, изрезанные пыльными тропками, бог весть для чего протоптанными в траве! С воды и с движения все кажется иным: живописнее, страннее, значительнее — и береговой взгорбок, и склонившийся над водой лозняк, и люди на берегу, и дали, ставшие незнакомыми, манящими. Проплыла наперерез лодке водяная крыса, не венецианская, дохлая, с раздутым брюшком, а живая, шустрая, спешащая по своему крысиному делу с одного берега на другой. Женщина намыливала ребенка, и ребенок плакал, втирая мыло кулаками в глаза. Эрделю кидали с берега палку в реку. Он с разгона бросался в воду, сильно работая лапами и тараня водоросли широкой грудью, приближался к палке, подкидывал свое тело, хватал палку в зубы и плыл назад. На приколе паслась козочка. Коровы подходили к реке, смачно ошлепывая изрытый копытами берег темными блинами. Утки плыли среди кувшинок так стройно, не творя даже малого, шелоху, что казалось, их тянули за веревку. Женщина обмывала большую белую ногу, прежде чем сунуть ее в разношенную туфлю. Все это было по-родному мило, но мне хотелось, чтобы окружающее обмануло меня хоть каким-нибудь венецианским видением.

И тут у несущего вахту Боркина выскочил из гнезда рычаг рулевого управления — в ту самую минуту, когда Боркин круто заворачивал лодку в излучину. Поначалу я не понял, что произошло. Головокружение, полет вокруг собственной оси, дурман венецианских снов?.. Берега вращались, перекидывались кустами, деревьями, козочкой на привязи и всем коровьим стадом. Крыса плыла то справа, то слева, и так же противоестественно перемещался эрдель с палкой в зубах, и его хозяин, и женщина, задравшая белую ногу. А солнце стало огненной полосой, в воде кружились облака, и весь этот карнавал длился так долго, что пришли усталость и легкая тошнота и захотелось покоя. По счастью, Боркин сумел всунуть рукоять в гнездо и выправить руль. Карусель замерла. Крыса благополучно достигла противоположного берега, обрели свое место эрдель, его хозяин, женщина с белой ногой, нацеленной в разношенную туфлю; берега по справедливости разобрали растительность, а солнце вновь стало нестерпимо сияющим кругом. И все же обыденность потеснилась. Не зря крутились мы на одном месте в нарушение всех речных законов, мы что-то выиграли в уэллсовском смысле; конечно, мы не перенеслись в незримо соседствующий с нашим мир иных измерений, но какое-то смещение привычных координат все же произошло.

Из ярко-голубых с краснотцой глаз Боркина без устали высмеивались мелкие слезы: наш крутеж, собственная неловкость, породившая малое чудо, привели его в состояние расслабленного, тихо торжествующего наслаждения. Что-то сказочное, колдунье появилось в нем, будто он над чем-то властен, будто он несет лукавую тайну в своей душе. А стоящий под ветлами рыболов с грустно-ошалелым видом вытащил из Кочи угря. Толстый, длинный угорь извивался на конце лески, а рыболов не решался снять редкостную добычу, подавленный ее нереальностью. Конечно, угри не водятся в подмосковных речках, а как обстоит с ними в водоемах Венеции?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги