Голос больного старика жалобно шелестел, прорываясь сквозь фанерную дверь и ветхую стенку. Я вскочил, чтобы выгнать Петрухина, но Танина рука быстро ухватила меня за плечо и усадила на место.
И я снова слушал истерически страстный монолог Великого Художника:
— От этого очень многое зависит, поверь. Иначе стал бы я просить! Что Петрухину одна лишняя картина, одна лишняя выставка? Но я уже стар, мне нельзя сойти с дистанции даже на один круг, никто не должен подумать, что я задыхаюсь, сбился с ноги, потерял темп. Ни шагу назад, ни шагу на месте — ты же знаешь этот мой лозунг. И ведь я уже почти все сделал, но закончить без тебя не могу. Ты сам виноват, ты отравил меня, ты приучил меня, а теперь меня бросаешь. Как ты только можешь! Я вложил сюда кровь сердца, страсть души, а тебе только подсчитать, только логарифмической линейкой поработать. Чуть-чуть, совсем мало, уверяю тебя, здесь совсем немного не хватает, это за многие годы моя лучшая работа. Недаром я хотел было обойтись без тебя, да и обошелся бы, члены комиссии почти все были «за», только председатель что-то стал говорить, дескать, я уклонился от своего обычного стиля, дескать, предыдущая моя работа — помнишь старика с воробьями? — стала славой советского искусства, признана какими-то европейскими критиками одной из лучших картин года, а вот с этой такого не случится, и жаль… Я сам забрал картину! Я не могу оказаться ниже того, чего уже достиг. Ну заставь внучку тебе помочь, раз болен. Я же, ты в курсе, не силен в математике. Кстати, Таня ведь, конечно, не знает?..
— Боюсь, догадывается, Тима. Боюсь…
— Да… Тогда лучше уж сам это сделай. Нечего ей догадываться. Плохо сделал, Филя, что дал догадаться. Конечно, квартира маленькая, одному остаться негде… Вот обещаю тебе, сдам эту картину — всерьез возьмусь за твои жилищные дела. Может быть, удастся как-нибудь протолкнуть через Союз художников. Ты, правда, не член союза и не примут тебя, наверное, но все-таки наш же человек, правда? Это, конечно, не имеет отношения к моей сегодняшней просьбе. Квартирой я тебя только по дружбе обеспечу, но умоляю, сделай и ты, выручи, ты обязан, в конце концов, я вошел в твой эксперимент, я отдал тебе частицу моего таланта, а теперь ты меня бросаешь… Нет, Танюшу привлекать не надо, она поймет… И неправильно поймет, но это ведь твой долг, мое право, наше общее дело ведь…
Таня схватила меня за руку и вместе со мной рванулась в комнату.
— Оставьте его в покое! Как вам не стыдно, пришли к старому больному человеку и кричите на него, требуете!
— Я же старше его, Таня, мы вместе с ним учились, ты знаешь, и я, наверное, больнее, ну не здоровее его. И вообще, ты еще маленькая, Танюша, выйди (меня он словно не замечал), у нас взрослый разговор, ты не знаешь наших дел.
— Выйди, Танюша, — жалобно попросил дед.
— Нет! Вы придете завтра после двух. До этого у нас побывает врач. Если дедушке нужен всего час, чтобы что-то там для вас сделать — я слышала краем уха, — и врач разрешит ему отдать на это час, — прекрасно. А нет так нет. До свидания, Тимофей Ильич. — Таня мягко взяла Петрухина за рукав (куда мягче, чем меня минуту назад) и повела за собой через кухню в прихожую. Щелкнул замок.
Она вернулась, быстро и умело накормила деда — сначала лекарствами, потом обедом, уложила спать, вывела меня на кухню, разлила по тарелкам суп.
— Танюша, — мне самому был противен собственный заискивающий голос, — я что-то ничего не понимаю. Совсем ничего. Чего хочет Петрухин — великий Петрухин, он живой классик все-таки — от твоего деда? Что тот должен для него сделать? Что можно подсчитывать в картине?
Таня продолжала есть, как будто не обращая внимания на мои вопросы. Лишь через минуту она заговорила. И сказала вот что:
— Слушай-ка, Илья. Хочешь глянуть на себя? Дед позавчера, когда ему было неплохо, проявил твои фотографии. А тот разговор пока отложим.
— А, фото! — Я довольно неестественно, кажется, оживился. — Те снимки из будущего, да?
— Смеешься? Прекрасно!
Таня порывисто встала, взяла с тумбочки конверт, вынула оттуда пачку фотографий, отвернувшись от меня, стала их разглядывать. Я ждал.
— Вот первая.
Клянусь аллахом, это был не я! Вместо привычной по другим фото губастой, глазастой и, боюсь, немного нагловатой физиономии на меня смотрело твердое, даже властное, пожалуй, лицо. Лицо уверенного в себе и привыкшего к этой уверенности сорокалетнего, по меньшей мере, мужчины. Он был и красивее меня, хоть старше, и характер у него был совсем другой. Нет, таким мне не стать. Ничего у нас общего… А брови? А складка между ними? А необычно глубокая, только моя, ямочка на подбородке? И вот этот, еле видный в полутени шрам почти у уха — я получил его в пятнадцать лет (колол дрова, отлетела щепка). Значит, дед Филипп все-таки действительно имел в виду меня. Но куда делись мои почти негритянские губы? Здесь они полные, но ничего выдающегося. Глаза ушли глубоко под брови, кажутся меньше — или действительно стали меньше? Да нет же! Дед Филипп сделал их меньше. Сделал! Тут важен термин, а то я стал думать о фотографии в таких выражениях, будто ее и вправду доставили из будущего.
— Налюбовался? А теперь посмотри другой вариант, похуже.
Тут меня было гораздо больше. И губы наличествовали в полной мере, и глаза были чуть ли не навыкате. Но губы эти были неприятно расслаблены, глаза напуганные, лицо расплылось, обрюзгло, лоб, на первой фотографии уже заставивший волосы сильно отступить назад, здесь продвинулся много выше. Нос показался мне слегка набухшим. Уж не увидели ли во мне будущего алкоголика?
— Ну знаешь, эти шуточки меня не трогают. Тут только техника дела интересна… Хотя он же положил ретушь тут, и тут, и еще, а есть, наверное, места, где ретушь совсем незаметна.