Сейчас лекция кончится, я подойду к нему и начну атаку. Я должен уметь загораться чужим светом, раз нет своего, стать статистом или ассистентом, но оказаться рядом, войти в его жизнь, принадлежащую будущему, продолжающуюся в веках… Да, лекция идет к концу, вон дед Филипп собирает диапозитивы. И он, конечно, совершенно трезв, необычно в нем что-то другое. Может быть, глаза? Почему-то раньше я не замечал, что за глаза у старика, голубые нежные глаза под черными длинными ресницами, как у девушки. Впрочем, нет, необычным дед показался не из-за глаз. Чем же еще?
Звонок не дал мне додумать до конца. Как всегда, под его трель договорил Василий Васильевич свою последнюю, как всегда, четко продуманную фразу. Пора было действовать.
И я устремился по проходу между столами, чтобы перехватить Великого Режиссера у выхода из аудитории.
Тема для беседы с ним была у меня уже заготовлена. Она, я был уверен, не могла не заинтересовать любого мыслящего человека.
— Василий Васильевич… — я запыхался, и Великий Режиссер вежливо остановился, выжидая, пока я переведу дыхание. — Василий Васильевич, почему в искусстве действует правило «хорошенького понемножку»?
— То есть как это, молодой человек? — благосклонно осведомился Великий Режиссер. — Сформулируйте поточнее, пожалуйста.
— Очень просто. Нужны ли человечеству десять одинаковых Рембрандтов? Сотни «Ночных дозоров»?
— Наверное, нет, молодой человек, вспомните, что случилось с шишкинскими «Мишками», развешанными в тысячах столовых. Правда, тут надо, конечно, учесть и качество копий.
— А если бы один Рембрандт написал тысячи картин того же таланта, но повторяющих друг друга? Что бы с ними произошло?
— Хороший вопрос! Действительно, тут нужно задуматься. Произведение искусства действует на чувства и дает информацию чувствам и уму. Но повторная доза информации скучна, потому что не нужна.
— А мне кажется, Василий Васильевич, тут есть аналогия вот с чем. Ботинок натирает ногу не оттого, что тесен, а оттого, что он двигается относительно ноги. А когда относительного движения нет, нет и ощущения, боль оно или счастье — все равно. Не нравится второй раз рассматривать хорошую картину, потому что за время разлуки с нею мы сами успели измениться. Если же повтор навязывается, об удовольствии и речи нет. Повторение у художника — покой у зрителя. Потому-то для искусства воспроизводимость — смерть.
— Интересная формулировка. Я бы даже сказал — интересная до очевидности. Вы ведь на третьем курсе, молодой человек? Ну конечно же, да, на третьем. Давайте-ка я на вас посмотрю… В артисты вы вряд ли годитесь. Ну да что-нибудь придумаем. Приходите-ка завтра, молодой человек, ко мне на студию.
Прошло полгода. Стоял сентябрь.
— Илюша, — мягко сказал Великий Режиссер, — поработай, дружок, еще над этим сценарием, реши окончательно, будем ли мы его ставить, или нет.
— Хорошо, Василий Васильевич.
— Я тебе говорил уже, что это обращение слишком длинно для рабочей обстановки. Василий, поверь мне, будет звучать столь же уважительно.
Год начинался для меня великолепно. Я теперь был не просто студентом четвертого курса. Мое имя появилось в титрах первой картины. Пока оно стояло под скромным титулом «ассистент режиссера», но я был большим — личным секретарем, ближайшим помощником, тем, кого в XVIII веке называли наперсником. Я не смог стать талантом. Я сумел стать таланту необходимым. Вторым — рядом с Первым.
— Как это будет великолепно, — задумчиво сказал шеф. — Бесчисленные языки пламени, и среди них из них живое существо. Прекрасно.
— Значит, вы поверили в мою идею? — напряженно ждал ответа человек, сидевший за столом напротив него.
— Поверил? — С величественной иронией Василий Васильевич покачал своей огромной головой. — При чем здесь вера или неверие? Я сниму фильм про вашу идею.
— Но если не верите, то зачем вам этот фильм?
— Его интересно снимать.