При этой мысли у Горгия засосало под ложечкой. Сплюнул за борт, велел Диомеду подать еду. Поколотил сушеную рыбу о палубу, ловко содрал шкурку. Разломил лепешку, налил в чашу разведенного вина.
Жуя и запивая, хмуро смотрел на пустынное море.
— Молодцы все-таки эти древние. Отваживались пускаться в такие плавания на жалких скорлупках. Какое водоизмещение могло быть у корабля Горгия?
— Ну, что-нибудь около ста тонн. Не такая уж, собственно, скорлупка.
— Да, если вспомнить, что Ален Бомбар пересек Атлантический океан на резиновой шлюпке… Пожалуй, современные люди тоже молодцы.
— Безусловно. Но Бомбар был в центре внимания всего мира, и оснастка у него была что надо. А древние мореходы… у них ведь не было даже обыкновенного компаса, не говоря уже о секстанте. Вот уж поистине «по рыбам, по звездам…» Какие только страхи и ужасы им не приходилось преодолевать.
— У вас там кормчий говорит, что океан за Тартессом мелеет и чудища всякие ползают. Откуда у греков эти сведения?
— Тут два возможных объяснения. Первое относится к легенде о гибели Атлантиды: когда уходит под воду большой кусок суши, поднимаются к поверхности огромные тучи ила и водорослей. Второе объяснение более правдоподобно.
Тартесситы, а вслед за ними и карфагеняне могли нарочно распускать слухи о «застывшем море» и прочих ужасах, чтобы отбить охоту у соперников плавать к Оловянным островам.
— Иначе говоря, экономическая конкуренция?
— Именно.
Впереди, над невидимыми еще, но близкими Столбами, низко стоял Гелиос. В его красноватом закатном свете не сразу заметили греки трехрядный корабль. А когда увидели — приуныли.
Поворачивать назад? Бесполезно, подумал Горгий. Не уйти от погони…
Эх, не послушался старейшину в Майнаке, не пошел в Тартесс по сухому пути. Глотал бы сейчас, трясясь на быках, пыль горных троп — да была бы при себе свобода. Трудно ее получить, а потерять — пустяк…
Он смотрел на приближающийся карфагенский корабль, на огромный резной, расписанный красками глаз на его борту. Смотрел на приближающееся рабство…
Уже видны смуглые воины в кожаных доспехах. Лохматые бородачи поигрывают пращами, скалят зубы. А впереди, на самом носу, стоит молодой воин с яростным лицом, медный шлем его горит зловещими отблесками заката, он потрясает копьем и кричит, указывая грекам на парус.
Горгий велел парус спустить.
Корабли сошлись бортами. Оцепенело смотрели греки, столпившись у мачты, как закидывали карфагенские воины крючья, зацепляясь за борт.
Попрыгали, хлынули, затопали по палубе — и все с криками, будто на базаре. Окружили, наставили копья. Запах кожи и пота смешался с неистребимым запахом коровьего навоза, что шел из опустевшего стойла.
Резкий гортанный выкрик — и все смолкло. Молодой военачальник (лицо темное, глазищи неистовые) обвел греков взглядом, сказал что-то. Горгий понял: старшего выкликает, — подобрал полы гиматия, шагнул вперед. Двое подскочили, скрутили руки сырыми ремнями. Третий цапнул за бороду кормчего, пинком отшвырнул его в тесную группу греческих матросов, а сам встал к рулевому веслу. Было и это понятно: поведут корабль в Гадир, а может, и в самый Карфаген, поделят добычу, продадут греков в рабство. Или гребцами прикуют навечно к скамьям своих кораблей.
Прощай свобода…
С карфагенского корабля неспешно перелез через борт дородный человек с выбритой до синевы головой. Был он одет не по-военному, но подпоясан дорогой перевязью с коротким мечом. Воины почтительно расступились перед ним. Он подошел к молодому военачальнику, бросил несколько слов. Тот, видно, возразил. Бритоголовый повел на него набрякшим веком, этого оказалось достаточно: молодой, сверкнув непримиримыми глазами, повиновался, отошел в сторону.