В одиночестве ты любуешься зацветающей сливой и пьешь вино, беседуя лишь с собственной душой.
Одиночество летом – все равно что веер в жару. Кругом все изнемогает от зноя. Душистые травы сетью расстелены по земле, никнут под тяжестью жаркого своего сока; босые ноги вязнут в них, как в предутреннем сне… Но в бамбуковой роще разлита сладкая прохлада, а заросшие ирисами и артемизиями заводи струят ароматы, будто храмовые курильницы. Под сенью гинкго можно лежать на траве, сбросив одежду, и кожей впитывать тайные соки плодоносной земли. Всякий другой человек в этот миг будет лишним и несносным; сонная тишина – для тебя, и ты – для тишины. Лишь птицы – верные собеседники тебе: пересмешник-чуйцзи с пышными переливчатыми перьями на крохотной головке, алоклювый вай-суй, что поет, уподобляясь голосу флейты, и печальная лихуан, вечно роняющая слезы в тоске по любимому…
Осень, дивную осень нужно встречать, будучи одиноким, – в этом есть мудрость, недоступная людям суеты. Осень возносит тебя над садами опадающих персиков, над звоном цикад, над закатными песнями жнецов. Если ты сумеешь открыть сердце осенней нежности увядания, то будешь сильнее великих владык и мудрее небожителей. В осенний час не зови гостей и сам в гости не напрашивайся, храни свое одиночество, как хранят императорские печати. И тогда зима не принесет тебе страха и отчаяния.
Когда первой зимней ночью выпадет снег, ступай перед рассветом один бродить посреди снегопада – разве есть в мире что-то прекраснее этой одинокой прогулки? Ты встречаешься глазами лишь со звездами, застенчиво выглядывающими из-за туч, холодный воздух гулок и прозрачен, от него в груди теснится волнение, которое никто не сможет понять, кроме тебя самого. Это благословенное сиротство – сиротство снежинки, падающей в горячую ладонь и тающей за миг…
Так прекрасно одиночество! Для чего же нарушать его? Быть может, для того, чтобы составить себе имя и запросто входить в дома знатнейших людей Империи? Или, поправ веления души, добиться богатства, а с ним и благосклонности самых неприступных женщин? А может, вообразить себе дружбу – преданнейшую и нежнейшую, и ради вымечтанного друга позволить душе скорбеть среди безмолвных звезд? Ничтожны эти упованья; ни слава, ни богатство, ни дружба, ни любовь не имеют ценности по сравнению с ценностью одиночества. Одиночество – это редкостная яшма, все остальное – дорожная пыль под башмаками всякого идущего…
Что же написать в конце моего скромного сочинения? Люди суетны и переменчивы; их чувства не прочнее паутины, и лишь одиночество никогда не изменяет душе. Тот, кто познал это, – воистину блажен».
Господин Лу Синь перечитал свиток с экзаменационным сочинением несколько раз, притом меняясь в лице. Виски заныли, горло пересохло, словно императорский каллиграф вкусил желчегонного снадобья главного дворцового лекаря. Лу Синь глубоко вздохнул и глянул на подпись, стоявшую под сочинением:
Юйлин Шэнь.
В висках поднялась боль, которую, казалось, невозможно будет укротить никакими снадобьями. Опять придется вызывать мастера игл, чтобы он привел здоровье в относительный порядок… Но о здоровье потом, потом!
Размышления императорского каллиграфа приняли несколько лихорадочный оттенок: «Юйлин Шэнь… Юйлин Шэнь… Шэньский Нефрит?! Как такое может быть?! Вот уже несколько месяцев в Пренебесном Селении гремит слава об этом таинственном поэте из уезда Шэнь! Говорят, он живет совершенным затворником, никому не показывается на глаза, а на все приглашения вельмож отвечает отказом.