— Да Господь с вами, майстер инквизитор, какая Конгрегация в нашей глуши? До ближнего города — дня два; и что ж — неделями дело тянуть?
— Хоть год, — отрезал Курт холодно. — Вопрос в человеческой жизни. Хоть сто лет.
— Не человек он! — зло выговорил один из стоящих за старостиным плечом. — Зверюга — и та на такое не сподобится.
— Что он сделал? — вмешался помощник, и староста с готовностью кивнул:
— А я вам сейчас расскажу, господа дознаватели, что. Мерзость, подлинно. Воистину сатанинскую мерзость. Вы вот меня послушаете — и сами ж скажете, что мы все сделали верно; а вот тут и вы, как самим Провидением посланы…
— Говори, — поторопил Курт; тот кивнул снова:
— Извольте, майстер инквизитор… Это лошадник наш. Разводит у себя, приторговывает, а когда кому из нас нужна лошадь — дает внаем, на время; у нас, понятно, не у каждого ведь имеется своя… а у него их по временам до трех голов бывает… И все мы к нему частенько домой захаживаем. Ну, и о найме сговориться, и так, просто — сосед ведь… А кое-кто, случалось, появлялся в его жилище, когда его самого там не было. Нехорошо, конечно, грех, но тут уж каждому по собственной совести…
— К жене, словом, — вновь оборвал Курт, и староста вздохнул, понуро разведя руками:
— Я ж им не отец. Не прикажу ж. Супруга у него, я вам скажу… гм… Ну, да, майстер инквизитор. К жене. В последнее время уж и слухи пошли, но он как-то словно мимо уха все пускал — ни друзьям ни слова, ни супружнице. А намедни позвал их в гости всех, выставил пива, закусок, мяса нажарил… До самой ночи сидели. А после, как выпили, как поели… Кто-то спрашивает — мол, а хозяйка-то что? Как-то оно зазорно — у мужа гости, стол, а жена невесть где. И знаете, что, майстер инквизитор? — почти шепнул староста, дрогнув голосом. — Убил он ее. А после… мясо-то это, что под пиво пошло… Она это была — жена. Он всех позвал тогда, кто к ней заглядывал, и им всю ее и скормил, прости Господи…
— Ясно, — вздохнул Курт, снова бросив взгляд на искривленное злой усмешкой лицо связанного. — И много народу набралось?
— Что?.. — растерянно осекся староста, не сразу сообразив, что ответить на неуместное любопытство следователя. — Матерь Божья, да есть ли разница! Что он сотворил — это что, не мерзость ли? Не попрание ли образа Божьего в человеке? кары не достойно ли? От того ужина двое рассудка решились. Один преставился — так с ума поехал, что кинулся из собственного пуза ножом те куски выковыривать; так и не спасли. А вы — «год, сто лет»… Как на месте еще не прибили.
— Разойдись, — потребовал Курт спустя мгновение тишины, нехотя спешиваясь, и, когда людская масса расступилась, образовав коридор, медленно прошел к столбу, взойдя на образованное хворостом возвышение с нехорошей дрожью в спине.
Лошадник перевел взгляд с мутного сыплющего снегом неба на него, глядя все с той же равнодушной ухмылкой, и, казалось, всего произнесенного только что в его присутствии не слышал или не воспринимал. За спиною уже вновь возник гомон, все громче и злее, и Курт повысил голос, всеми силами заставляя себя не оборачиваться посекундно на двоих с факелами, стоящих вне поля видимости:
— Молчать.
Галдеж стих, не угаснув совершенно, и он шагнул ближе к связанному, тронув его за плечо.
— Эй, — окликнул Курт и, поймав вопросительный взгляд, уточнил: — Имя.
— Ханс.
Голос осужденного подрагивал от холода, однако никаких чувств, для человека в его положении понятных и естественных, более не услышалось — ни страха, ни трепета перед неминуемой страшной гибелью; Курт нахмурился.
— Тебя обвиняют в убийстве жены, — проговорил он с расстановкой, всматриваясь в не к месту довольные глаза лошадника. — Это так?
— Ага, — согласился тот удовлетворенно. — Собственной рукой.
— Я ж сказал! — тоном оскорбленной добродетели вклинился староста, и он не глядя отмахнулся, призвав того к молчанию.
— Утверждают также, — продолжил Курт, — что ты пустил ее на закусь. Это тоже верно?
— Знаешь, что они говорили? — доверительно понизил голос осужденный. — Когда приходили — знаешь, что? Аппетитная, говорили, такая… Так и говорили — аппетитная. Ну, вот им и выпало, чего желали. И ей того ж — всем по чуть, как хотела. Только там еще на студень осталось, в подполе.
— О, Боже… — тоскливо проронил кто-то, из-за задних рядов послышался явственно различимый булькающий звук, на снег что-то плеснуло, и до слуха донеслись плевки и стоны.
— Чего с ним говорить, майстер инквизитор! — с возмущением и злостью оборвал староста. — Он и не отрекается, изувер, и доказательств, если вы об этом, довольно — у него весь подпол в крови и кишках изгваздан, и — впрямь, тело ее там лежит… то, что осталось… в самом деле лишь на студень, прости, Господи, люди твоя…
— Вина доказана, — согласился Курт, по-прежнему не оборачиваясь. — Однако это убийство, и не более. Содеяно по обыденной причине и совершено обыденным способом. Малефиции в его действиях не усматривается, посему судить его должно по мирскому закону; а стало быть, такой приговор вынесен быть не может.
— Это… — растерянно проронил староста. — Это как же — за такое вот… и просто веревку накинуть?! Да за такое живьем в геенну надо!
— Ввергнут и без тебя, — возразил он. — Или на справедливое воздаяние от Господа ты не уповаешь? С твоих слов я понимаю, что — так.
— Ни в коем разе, — спохватился тот, — я, майстер инквизитор, такого ничего не говорил, только вот как же оно… Нельзя ж так вот просто… И какие тут мирские судьи? Мы ему судьи.
Курт, наконец, обернулся, обведя взглядом собравшихся и видя в толпе одинаковые лица с одинаковым выражением упрямой решимости и озлобления. Если сейчас, повелев передать задержанного светским властям, уехать, за его спиной тотчас загорится этот хворост, которого и в самом деле не хватит для должного совершения казни, но вполне довольно для того, чтобы сделать лошадника нежизнеспособным куском человечины. Мысль же тащить с собою через снега и стужу избитого, связанного, да к тому же невменяемого душегуба вызывала почти отвращение. В одном староста был прав — до ближайшего города пусть не два дня, но уж точно сутки пути. Верхом.
— Вина доказана, — повторил он, отвернувшись от насупленных лиц. — Было совершено убийство, чему карой является смертная казнь.
— Вот и я ж говорю… — начал обрадованно староста и запнулся, когда Курт потянул кинжал из ножен и коротким движением ударил лошадника в сердце.
В тишине, внезапно окружившей собрание, было, кажется, слышно, как редкие снежинки падают вниз, ломая лучи о снег под ногами. Отвернувшись от обвисшего в веревках убитого, Курт, не глядя по сторонам, медленно прошагал к своему жеребцу и забрал у помощника поводья.
— Меня зовут Курт Гессе, — отрекомендовался он, взбираясь в седло. — Следователь первого ранга. На случай, если спросят, кто велел отпеть и похоронить вашего лошадника, как положено. И учтите: я проверю.
— Проверишь? — усомнился помощник, когда надежда на теплый очаг и горячую пищу осталась далеко позади. — Какой идиот послушается твоего приказа и потащится в эту глушь, которая, замечу, неизвестно как называется, чтобы потребовать доказательств погребения от старосты, чьего имени ты не спросил?
— Мне неинтересно, — отозвался он. — И без того всё сделают, как надо.
— Но сделал ли «как надо» ты? — не унимался тот, и Курт раздраженно отмахнулся:
— Бруно, только не начинай. Надеюсь, даже твое неправдоподобное человеколюбие не станет утверждать, что я должен был волочить этого чудо-повара с собой, дабы передать местным властям для торжественного повешения. Кстати замечу, именно с точки зрения милосердия к оному и стоило бы задуматься над тем, что не слишком хороша идея умножать его страдания, терзая холодом и усталостью от пешего перехода, дабы так или иначе преподнести в конце пути петлю. Оправдания ему, как ты понимаешь, не светило б.
— Он был не в себе, — заметил помощник. — И как знать, насколько он был вменяем в момент совершения преступления. Помнится, когда речь шла о баронском сыне, ты обещал ему отдельную келью, лекарей и заботу; крестьянина же зарезал без колебаний.