Она будет крутить прожитые дни и так и этак, смотреть их на свет, причмокивать губами, осуждая или хваля, и успокоится, разложив всё по полочкам, по привычным местам, похожим на старое кресло-качалку с продавленным сидением и клетчатым пледом в ногах. Она успокоится на время, чтобы ожить от какой-нибудь мелочи, какой-нибудь занозы в памяти — ожившего воспоминания. И так будет всегда.
Иногда мне кажется, что память — это единственное, чем обладает человек на самом деле. Родители, друзья, враги — все уходят, дни уходят, года пролетают, время бежит и только память остается.
Там, в твоих воспоминаниях, время идет так, как надо тебе. Там, в памяти, ты можешь пустить время вспять или заставить его мчаться со скоростью мысли. Ты можешь остановить время, чтобы рассмотреть его получше и вспомнить то, что дорого тебе, а можешь быстро прокрутить его вперед, чтобы не видеть то, чего ты стыдишься, что прячешь на самом тёмном дне своей памяти...
... Это был страшный день — день Разрушения. В этот день был разрушен район Селкирк.
В районе не было общей системы канализации, отбросы и помои выбрасывались в сточные канавы. Жили в Селкирке, в основном, люди без постоянной работы — чернорабочие, разорившиеся крестьяне, бедные рыбаки, не вступившие в рыбацкие артели, у них была одна забота — не сдохнуть с голода.
Когда в районе вспыхнула эпидемия холеры (так называли практически любую заразную болезнь), законники оцепили район и несколько «драконов» — огромных рабочих механизмов — принялись разрушать дома. Гробовщики сгребали тела железными крючьями, обливали трупы керосином и поджигали. Выворачивающий наизнанку запах горящего человеческого мяса и чёрный дым, грохот двигателей «драконов», дома, как ослепшие люди, чернея провалами выбитых окон, валятся на землю, погребая под собой людей, крики, яростные языки пламени пожаров, коричневые мундиры законников — всё, как наяву, передо мной, как только открою глаза...
Когда законники включили болеизлучатели и принялись выгонять людей из домов, весь Селкирк был уже оцеплен карантинной командой. Их серые с синей птицей на бортах фургоны стояли, перегородив улицы, а они сами, под прикрытием вооруженных солдат, расхаживали по опустевшим улицам, и на их белые прорезиненные халаты и повязки, скрывающие лица, падали черные хлопья копоти и гари пожаров.
Людей сгоняли на площадь Дени ударами дубинок и прикладов винтовок. Если кто-нибудь сопротивлялся, то один из законников проводил по толпе уродливым раструбом болеизлучателя и люди валились на землю, корчась в судорогах, с выпученными от боли глазами. Упавших поднимали ударами ног, обутых в тяжелые короткие сапоги.
Крики раненых сводили с ума, слышался короткий треск выстрелов. Люди в коричневых мундирах врывались в дома, переворачивали мебель в поисках спрятавшихся. Если они находили кого-нибудь, то убивали на месте...
Весь мир разрушался на глазах.
Когда тебе — двенадцать, весь твой мир — улица, на которой ты живёшь, где ты играешь с друзьями, дерешься, бегаешь за кем-то, убегаешь от кого-то. Весь твой мир — это камни мостовой, которые ты знаешь наизусть, как старую песню, где каждое слово — это один из камней, которыми вымощена улица. Твой мир — это друзья из соседнего двора и враги с соседней улицы.
Твой мир — это день, который замирает с наступлением вечера и с голосом мамы: «Алекс, ужинать!»
Бег домой, шлепанье растрескавшихся сандалий по камням мостовой в наступающих сумерках. Желудок урчит, как голодный пёс, на коленях и локтях — свежие ссадины и царапины, ветер свистит в ушах на бегу.
Дом — твой другой мир.
Твой мир — запах горячего ужина, скрип старых половиц и тепло дома. Твой мир — мама раскладывает жаркое по тарелкам, отец нарезает ломтями хлеб, купленный тобой на углу у болтливой старухи, жены пекаря Михаэля.
Твой отец — писатель.