– 2 -
Анютика отдали в школу на год раньше – держать ее дома уже не было никакой возможности. Без отца наше финансовое положение основывалось исключительно на бабушке, пока она в очередной раз не обзвонила знакомых и тот самый Леопольд Львович, который в свое время держал для мамы контрамарку в ординатуру, не устроил маму администратором в новую частную клинику. Маму эта перемена, против ожиданий, крайне воодушевила. Каждое утро она натягивала юбку, накручивала волосы на старые щипцы с местами погоревшим, заклеенным изолентой проводом и убегала на работу. Приходила поздно. Мы уходили в школу одни и возвращались одни домой.
Со второго класса начался немецкий язык, как ни странно, ставший для меня опорой, надеждой и своего рода спасением в тех обстоятельствах, которые жизнь мне с самого рождения предложила. В его громоздкости я находила надежность, в неблагозвучии – тайную красоту, в чудовищной грамматике – вознаграждение. Приходя из школы, я стаскивала с полки огромный немецко-русский словарь и часами читала его. Длинные, составленные из многих других, как скелет из костей, слова меня очаровывали. Verzweiflung – отчаяние, Schatz – сокровище.
Анютика школа как-то сразу прибила. Я часто приходила к ней в класс на переменах и слушала, как ее ругает учительница. Анютик, не реагируя, сидела за партой и густо зарисовывала последнюю страницу тетради. Она вообще не понимала, что от нее требуют на уроках. Она не могла осознать, как отдельные буквы соединяются в слоги; писать в прописи у нее тоже не получалось. Я честно пыталась ей помочь, но она как будто бы и не нуждалась в помощи, и кончалось все тем, что я делала за нее домашние задания. Если меня панически пугала мысль, что я получу двойку или меня вызовут к директору, то Анютику на это было просто наплевать.
– Я когда туда захожу, мне хочется умереть, – объясняла она.
Потом появились голоса. Они звучали в голове Анютика, но если дома их еще можно было как-то терпеть, то в школе голоса становились настолько громкими, что Анютик билась головой об стену, только бы они замолкли. Сначала я не очень серьезно относилась к голосам, но она так много о них говорила, что я привыкла и даже втянулась в их вечный гул. После школы мы приходили домой, я разогревала сваренный бабушкой суп, мы ели, а потом садились рядом, и Анютик повторяла для меня, что говорят голоса.
“Во дворе дети играют. Подойди к окну”.
“Смотри, она не идет, не верит нам. Ну и дура”.
“Иди к окну! Дети играют, что они кричат, ты слышишь? Мы слышим”.
“Дети играют, у них красный мяч. Прыгай! Прыгай!”
Сначала голоса звучали разрозненно, и это действительно угнетало. В моей голове их не было, но даже то, что повторяла для меня Анютик, настолько изматывало, что через десять минут активного слушания я с трудом могла понять, где нахожусь. Анютик говорила быстро, интонация срывалась от крика до шепота, но мне было ясно, что она едва успевает за голосами. В ее голове они говорили еще быстрее. Постепенно из общей полифонии выделился голос Сергея. Он был наш сосед сверху, но умер. Сергей требовал, чтобы Анютик нашла его жену Ирину и отдала ей вещь. Какую вещь – мы не понимали. Сергей из-за этого злился. Он сказал, что, если Анютик и впредь будет такой тупой, он ее накажет, он отнимет ее правую руку и возьмет в аренду.
– Как это – в аренду? – спросила я.
– Как это – в аренду? – спросила сама у себя Анютик и сама себе ответила спустя несколько секунд: – Как-как? Возьму твою руку себе! Все будут думать, это ты делаешь, а это я буду за тебя твоей рукой делать. Если не найдешь Ирину и вещь не отдашь.
Сергей мне не нравился. Другие голоса, конечно, тоже говорили гадости, но они, во всяком случае, не угрожали напрямую. И у них не было никаких конкретных требований, ничего, кроме издевок и констатации действительности, а Сергей постоянно нагнетал поток своих претензий. Анютик Сергея тоже боялась, но совершенно не понимала, как его заглушить. Особенно ее пугало, что каким-то образом он узнал и про меня и обещал до меня тоже добраться.
– Ты думаешь, он может залезть и в мою голову? – спросила я.
– Он все может! – ответила Анютик. – Он мертвый, ему все равно…
Однажды утром Анютик не смогла пошевелить своей правой рукой. Рука висела как тряпочка. Я поднимала ее, терла, но она не двигалась.
– Он взял ее, – прошептала Анютик, – только не говори маме с бабушкой! Пожалуйста!
Я тайно принесла Анютику стакан кипятка. Она, давясь, выпила его, а потом позвала бабушку и начала хныкать. Бабушка померила ей температуру и сказала, что у нее, видимо, начинается грипп. Никто не мог с ней остаться, и решили, что останусь я, пропущу один день в школе, ничего страшного.
Мама с бабушкой ушли, оставив мне аспирин и банку меда, а мы с Анютиком принялись допрашивать Сергея. В тот день он почувствовал свою силу и с нами не церемонился.
– Чего ты хочешь? – спрашивала Анютик.
– Сама узнаешь! – кричал он. – Не отдашь мое, я твое возьму! Твоя рука теперь моя!
– Он сделает что-то страшное, – сказала Анютик, глядя на меня, – лучше отрезать руку.
– Ты больная, что ли? – поразилась я. – Как мы ее отрежем? Она ножом не отрежется.
– Я не знаю, не знаю, надо резать.
Анютик опустила голову на подушку, с нее ручьями лил пот.
Она лежала неподвижно около получаса, и я решила, что она заснула. Мне очень хотелось есть. На кухне я налила себе чаю и сделала бутерброд с сыром. Я ела и прислушивалась. В квартире было так тихо, что меня охватила паника. Я отшвырнула чашку с недопитым чаем, побежала в комнату. Анютик стояла на подоконнике у открытого окна. Мне удалось схватить ее за подол ночной рубашки, но не втянуть обратно в комнату. Анютик сопротивлялась и орала, что Сергей не получит ее руку. Воспользовавшись моим замешательством, она изо всей силы саданула мне пяткой по носу, нос хрустнул, по подбородку потекла кровь. Я поняла, что вряд ли смогу долго держать оборону. Печатая на стенах кровавые абрисы, я тоже залезла на подоконник и стащила оттуда Анютика. Окно я закрыла и выскочила в коридор. Анютик от злости громила комнату.
Я позвонила бабушке на работу.
Через пятнадцать минут приехала бабушка, а вслед за ней мама. Бабушка вызвала скорую. Посмотрев на Анютика и на обстановку комнаты, они сразу вызвали психиатрическую перевозку. Анютик впала в ступор, она не отвечала на вопросы и разговаривала только с Сергеем. Но это понимала я, а остальные ничего не знали про Сергея и смотрели на нее как на сумасшедшую. Когда наконец приехал психиатр, бабушка вытолкнула вперед меня, требуя, чтобы я ему рассказала все, что говорила и делала Анютик.
Мама плакала.
– За что, господи, за что? – вскрикивала она.
Психиатр, мужчина лет сорока с несколько обвисшим лицом, терпеливо ждал. Я стояла перед ним в окровавленной пижаме, под ногами крутилась Долли и истерически гавкала. Что такое быть нормальной, проносилось в моей голове, и почему Анютик ненормальная? Она слышит голоса и хотела выкинуться в окно. А мама? Она что, нормальная? И аэробика, и лежание в кровати – это все нормально? А папа? Он поджег маму и Анютика, он хотел, чтобы они умерли, – неужели эти люди могут считаться нормальными, а Анютик – нет?
В конце концов я сдалась и рассказала ему. Про голоса, про Сергея, про то, что в школе Анютик ничего не может учить и про то, как сегодня утром у нее отнялась рука.
– Как она это восприняла? – спросил он.
– Она сказала, что Сергей выключил ее руку, – ответила я.
Психиатр покивал, мама и бабушка бросились к нему, говоря наперебой. Они хотели знать, что ждет Анютика. Зазвучали слова “стационар”, “шизоаффектив”, “аминазин” и другие. Большинства этих слов я не знала, в тот день они как бы кивнули мне, здороваясь: давай, что ли, знакомиться, нам еще долго вместе…
Анютика забрали в Ганнушкина. Мама с бабушкой откупорили бутылку коньяка и обсуждали, как все это скрыть в школе. “Что сказать?” – все время повторяла мама. Бабушка рассудила, что школа – это полбеды, теперь главное – упросить врачей насчет диагноза. Чтобы “F” не ставили.