В глубокой сосредоточенности мама смотрела на свечи. От них веяло чем-то мёртвым.
Страшная догадка кольнула её. С нестерпимо белых свечей она перевела взгляд на Глеба.
– Не с клюкушниками ль ото где съякшался да обчистил церкву?
– Очень нужны мне Ваши те церковные мазурики!
– Тогда где ты стилько набрав свечечек?
– Представьте, заработал. – В подтверждение своих слов Глеб пристукнул ладонью по крышке кованого сундука.
Он дал понять, что оскорбительно-унизительный допрос с пристрастием окончен, принялся невозмутимо обозревать на своих ногах плотные высокие чуни на фордовском ходу.
Чуни эти самодельные. Шил Митрофан, старший братан. Отцовской цыганской иголкой шил, недалеко яблочко откатилось от яблоньки. На подошву Митрофан вырезал куски из покрышки, что отслужила век на фордовском автомобиле, после войны американы подарили Союзу.
Из нашей насакиральской восьминарии Митрофан выскочил круглым пятёрочником. Не хитёр парень, да удачлив, неказист, да талантлив. В Усть-Лабинске, это под Краснодаром, без экзаменов взяли в техникум. Вот учится. Будет механиком на молочном заводе.
После долгого молчания мама сбивчиво проронила:
– Не при мне писано… Шо-то я не пойму, Глеб. Мне так всю жизню плотять рублейками, а с тобой разошлися свечками?
– Видите, это привилегия дубаков. Им за работу дают то горсть семечек, то горсть гладких морских камушков. А то и вовсе вязанку свечек, как вот мне. И разрады-радёшеньки.
– Охолонь трохи! Не туда, хлопчара, гонишь коней. Чего это ты закипел без огню? Якый ты дурачок?
– Натуральный. Без подмесу. Вспомните своё же. Про меня. «Родился парень умён, да подменили, оттого и глуп». Глуп и глуп. Ну и на том спасибо. Вот и люди поняли, кто я.
Заливает кобулетская сиротиночка на ять. И не подумаешь, что прикинулся валенком.
– Ты, Глеб, зав, – потачиваю я коготочки. – Завпалатой. У тебя ж ума палата!
– Да и та дыровата? – жалуется он.
– Ну, тюря-матюря, тебя мёдом не корми, дай только поябедничать на себя. Заладила сорока – дурачок да дурачок. Не дурачок ты, а ду-да-чок! – Я отвёл указательный палец от большого так на полсантиметра. – Вот таку-у-усенький дудачок.
– А ты дуда. Сыграть?
Мешком валится он на меня, хватает, как тисками, за лицо, нажимает сложенными вместе большими пальцами на нос. Шатает меня из стороны в сторону – я машина, качаюсь на ухабах! – сигналит:
– Пи-пи!.. Пи-пи!..
С весёлой укоризной глядит мама на нашу возню на койке:
«Ой! Дурак нашёл на дурака и вышло два!»
Со странностями Глеб малый, но без привета. Это уже точняк. Все беды у него из-за школы. Ну, виноват он, что учеба с кровью ему даётся? Мы с Митрюшкой наискосок прочли раз-другой и долой книжки с глаз. Знаем. Как бы не переучить!
Он же…
Помню, зубрил про дуб у лукоморья. Вечерело. Сел на крылечке, на перилах и долдонит, и долдонит, и долдонит.
Сизые сумерки вот они. А он упрямо ещё ниже гнёт голову к книжке. Соседа любого спроси, перила те же спроси, ёлочку под окном спроси – на память тот стих расскажут! На весь же двор трубил!
Беленькая – так звал Глебка одноклашку Таню Чижову (Чижовы жили от нас через одну, семисыновскую, комнату, их дверь выбегала на соседнее крылечко), – Беленькая уже вышла из своего чума с вёдрами.
– А я, Глеба, по воду.
Обычно она отправлялась в овраг к роднику под сводами густых каштанов, как выучит всё на завтра. К той поре в редкие дни удавалось и Глебке разделаться с уроками. Пока было светло, он до десятого пота горбатился или на чайной плантации, или на огороде, как и я. На уроки нам доставались одни вечера да ночи. Лишь в непогоду мы блаженствовали – садились за учебники сразу после школы. Только вот в такие дни Глеб летел следом за Беленькой по воду, хотя воды в доме было вдоволе. Из ведра он вываливал воду по чугункам-кастрюлям, бежал за свежачком.
А тут не побежал.
Одна Таня шла не в охотку, разбито. Пустые ведра уныло поскрипывали на коромысле.
Уже за углом дома она с решительной откровенностью жалобно и зовуще запела:
Глеб слышал, но не шелохнулся. Только ещё злей забубнил проклятый неподдающийся стих.
Перед сном Таня принесла – она шефствовала над Глебом и сидела с ним за одной партой – принесла жалостливая душа спасительный вариант для тех, у кого отсутствует всякое присутствие, кто не выдумывает пороху и не сшибает кепкой звёзд с неба: «пускай звёзд на небе хватает всем».
Две эти строчки колокольня запомнил.
Однако из школы принёс честно заработанного лебедя.
Ещё два вечера промаялся горемыка, но стих так вытвердил – на собственных похоронах наизусть расскажет, не поперхнётся. Да только кому это надо? Задавали-то на сегодня, сегодня и оценка. А завтра это уже пройденное, и если ты успел забыть за ночь, никто не спросит, а и спросит – не осудит: успевай учи новое.
Удивительно!
Скажем, не успел на сегодня толком выучить, его благополучно пронесло, не спросили. Ну и слава Богу! Забудь! Но он, придя домой, берётся не за новое, а дожимает старое, вчерашнее. Зачем? Всё одно ж не спросят. К чему эти мартышкины закидончики? У него и довод диковатый. Учусь-де не ради преходящей отметки, учусь ради твёрдых знаний и в будущем!
Эк куда хватанул!
Какое оно, будущее? Где оно? Когда оно наступит? Через час, через век?
Будущему в глаза не заглянешь нынче, не тронешь рукой. А вот день сегодняшний с тобой, он первый тебе указчик.
Как ни святы порывы твои, школярик, но сегодня тебя вызвали, сегодня и сказали красную тебе цену. Слово оценки авторитетней, громче твоего слова. Власть оценки безмерна. Она делает погоду, правит тобой, создаёт и смывает твоё влияние в миру; возносит, окрыляет, унижает, убивает; диктует отношение к тебе школы, дома, улицы.
Мы с Митрюшкой штатные красные пятёрочники. В прочности же знаний мы и в подметки не годимся середнячку Глебу. (Он и по возрасту между нами середнячок.) Зато на родительских собраниях нас с Митрухой хвалят не нахвалят. Мама слушает, расцветает цветком. А докатись очередь до Глеба, милый Сергей Данилович Косаховский, завуч, враз поубавит и звону в голосе, и блеску в глазах. «Трудолюбивый, настойчивый, дисциплинированный, честный, принципиальный, но, к сожалению, малоспособный, заурядный ученик».
Все достоинства скачут мимо ушей!
А вот что малоспособный, заурядный – это ложится всем на слух. Приговор поспел. Попробуй от него отмойся.
Зябкие оценки – неподъёмный крест вечного мученика, что безропотно нёс Глеб, – замкнули его, загнали в себя. Кипит-клокочет сердчишко, а через край наружу гнева не плеснёт. Переварит всё в себе, канючить подпорки у кого-нибудь не побежит. Сам себя вывозит из беды.
Другой на его месте давно б расплевался со школой – он худо-бедно учится. Надо! Но что ни вяжи, дорого б он дал, разреши мамушка пойти работать. С радости весь бы Кавказский хребтину горстями перенёс за тридцать девять земель.
Втерпелся, вжился Глеб в мысль, что его место всегда там, позади, среди всегда виноватых. Всосало ястребка в собственное варево, что по своей тупости только и может сбиваться с линии («привилегия дурачков»), оттого, ввались он в какой переплётишко, загодя загребал, тянул на себя всю вину до дна, не искал причин, не придумывал оправданий.
Вот эта история со свечками.
Зачем было чернить себя? Разве хоть на вершок была на нём вина?
– А взаправде если, свертелось всё так… – вразвалку, утицей Глеб вернулся к сундуку, сел. – Мало я в Кобулетах жмурился, зато много видел…
– Где ж ты там жил-блукал в тех Кобулетах? – испуганно допытывается мама.
– Где я мог жить? Как Вам поточнее… М-м-м… Против неба на земле… в непокрытой улице…