Если писать, то искренную правду. «Написавший ложь, – поучал Третьяк, – да памятует, что ложь та в рукописании перейдёт в его потомство, во внуки и правнуки, и памятование о писавшем будет вечной ложью на все будущие времена, и предъявят ангелы ту ложь на последнем суде, и будет она свидетельством против лжеписца. Несть гаже порока, как знать истину, но писать ложь; разве иудин грех тяжелей сего греха».
«Здравствуй, дорогой батюшка Кудьма, здравствуйте, сестрицы Марья и Пелагея.
Пишет вам дочь и сестра ваша Ульяна из места Гульмазара, что в стране Туран, в земле Каракум. Я жива и здорова. Господин мой Саргиз, по-нашему Сергий, оказалось, не зверь, а человек веры Христовой, церковь его зовётся восточной ассирийской, а ещё несторианской. Учил он меня молиться Богу по его обряду, и я выучилась. Греческую икону Пречистой Девы, которой батюшка благословил меня в путь, Саргиз почитает глубоко и украшает, а цветок-камень при ней, как лампада, горит неугасимо. Долго он, Саргиз, мне на глаза не являлся, а служил невидимо, я даже думала, что он дух бесплотен. И я упросила его показаться мне зримо, хотя он отказывался. Вначале говорил со мной огненными словесами на стене, потом стал говорить голосом, и я убоялась, но свыклась. А две луны назад я его увидела…»
Как о том написать?..
Я изготовилась, сев на суфе против двери и, по уговору, сказала:
– Покажись мне!
День был ясен, с ярким солнцем.
Быстро прошёл Саргиз мимо дверного проёма, но и того хватило мне, чтоб пасть без чувств. Ведь и ждала, и крепилась, а не вынесла.
Тёмный, шерстнатый, громадный – и лёгкий, как летучая тень облака, с горбом за плечами, голова – котёл, очи жёлтые, руки длинны, едва не до колен.
Очнулась я, и слышу – глухо, надрывно рыдает он снаружи, причитает сдавленно:
– Что я сделал, зачем я согласился?!..
И столько муки, столько боли было в его плаче!
– Саргиз!.. – окликнула я слабо.
– Не зови меня! – взрыкнул он. – Пропащий я человек. Умереть бы… Зря я, зря на уговор поддался…
– Не кручинься, ты послушай. Мне только с непривычки подурнело, а твоя ласка мне мила. Никто ещё так не ухаживал за девицей. Мне это любо – и ты будешь люб, какой ни есть. Покажись ещё; не испугаюсь, вот увидишь.
– Нет, не смогу. И не проси!
– Тогда я сама выйду; не смей убегать.
Я вышла; Саргиз – даже присев, он был немногим ниже меня – сгорбился у стены купола, закрывал лицо руками; пальцы переплелись когтями. Земля, казалось, подо мной, словно вода, колеблется. Я заставила себя приблизиться к нему и положила ладонь на его плечо. И страха не стало.
В самом деле – гладила же я собак и лошадей, а лошадь куда как сильна и опасна. Степняки говорят: «Увидишь в степи конский череп – взнуздай его».
«…увидела и ничуть не устрашилась. Ростом он велик, в плечах широк, собой виден и дороден, силён как зубр или тур дикий».
Ну, расхвасталась. Будет!..
«…тяжёлую работу исполняет он играючи, на любое дело мастеровит. Живём мы в согласии, он ко мне добр, я ни в чём недостатка не знаю. Но скучно порой без родного лица, без голоса знакомого. Пришлите ко мне с метелью девку Раду, пусть живёт со мной…»
Не знала я, что испытаю ревность к слабой жительнице этого тусклого, невзрачного мирка. Почему-то я обиделась, когда она коснулась моего Саргиза. Это был повод поразмыслить, пока она уговаривала его не скрываться и не прятать от неё глаз. Как же легко она переломила неприязнь к его чудовищному облику!.. Впрочем, сущность и внешность различны. Должно быть, не все свойства и способности здешних людей мне известны. Некогда Саргиз – в отличие от многих – не убежал от меня в панике, а напротив, стремился ко мне в желании узнать, что за диво явилось с неба, отчего пустой воздух вблизи кратера в пустыне повторяет сказанное вслух, зачем песок взвивается без ветра, а камни катятся сами собой. Могут ли люди мира Саргиза мысленно или чувственно проникать в сущность, как я? или этим наделены избранные среди них?
Видимо, я покину мир Саргиза раньше, чем пойму эту загадку. Пласты смещаются, как облака, и между ними ширится разрыв, достаточный, чтобы направить туда свой прыжок. И было бы несправедливо не воздать Саргизу за всё то, что он сделал для меня и за то, чем он ради меня пожертвовал.
А у реки песни, хороводы…
Марья вышла замуж за Истому Дузя, верного отцова человека, что без потерь привёл его караван из Хорезма. Чернавка Рада – ох, змея, змея! – по старой памяти тотчас по приезде побежала к Марье и всё выболтала про наше житьё-бытьё в Гульмазаре. Пока батюшка лежал в недуге, Марья и Истома стали в доме главными. Марья смотрела тепло, но насмешливо:
– И как ты там, Ульяша – работница иль мужняя жена?
Поля-Пелагея от неё не отставала:
– Слышно, Сергий твой – трёх сажен ростом, ходит наг, в одной шерсти… Сшила бы мужу порты… А то как же – на золоте ест, из серебра пьёт, а ноги босы, сам гол. Мерку с ноги снять не догадалась? Посник-усмарь обувку смастерил бы ему.
И на сундук мой поглядывают; он им – как мошка в глазу. Отдать бы – нате, берите, только по-людски со мною говорите, без злобы, без зависти! Нет же, не станут. «Легко раздала – знать, у самой в её чертовом логове казны золотой полон погреб» – и зависть втройне возрастёт.
Марье я подарила золотой венец с камнями самоцветными, Поле – зеркало из хрусталя с серебряной подложкой; рвут друг у друга, венец примеряют, ахают. Батюшка поглядел на них:
– Ну чисто куры фазаньи, одного хвоста расписного на гузне нет, да хохла на маковке. Ты-то, Уленька, что не приоделась?
– Кур дразнить не хочу.
– Мало ты на чужбине пожила, а много выросла. На мать стала похожа. Потемнела, как половецкие жёнки. Ничего, росой нашей умоешься, побелеешь. Надолго тебя Сергий отпустил?.. Идём в светёлку ко мне, побеседуем.
Хмурая тень так и не сошла с отца, даже когда глаза слезой отрадной заблестели. Прижал меня к сердцу, я на его плече всплакнула.
– Косятся все, – жаловалась я ему. – Иные вслед отплёвываются, шепчут: «Опоганилась, с пеплом по ветру летала». Разве я для себя? И слова кричат всякие, издали…
– Поживи с нами, побудь подольше, – утешал батюшка. – А то и… подумай. Ты невеста завидная, наш дом крепок; что тебе этот Сергий мохнатый в пустой степи? Ты у него отбыла, отслужила. Он срок не назначил, сам отпустил в Курск – значит, за мою вину ты рассчиталась. Вот и живи!
А у реки смех слышен, голоса задорные. Земля в зелени, лес шумит весело. Молодцы у ворот покрикивают, запевают: «Красно солнце сидит в тереме».
Или жизнь моя кончилась? Прикрою глаза и вспоминаю – глиняные склоны, песчаные волны, саксаул, и ветер воет над водокачной башней, а вдали гикают огузы, как вихорь проносясь в объезд Гульмазара с воплем «Ашшайтан!». Я пью кобылье молоко, у ног Рада с шитьвом, а на суфе рядом сидит…
– Не покинь меня, Ульяна.
– Мне б батюшку повидать, хвор он.
Длинно вздохнул Саргиз, зажмурив жёлтые глаза. На когтистом тёмном пальце из редкой шерсти само собой свилось плетёное кольцо с блеском.
– Надень, когда вспомнишь меня. Я не держу, но знай – без тебя не проживу.
Кольцо было увязано в платок, платок – в другой, весь свёрток – в ларце, ларец – на дне сундука, сундук – в клети под замком.
Молодцы дождались меня; взошло им солнышко. Ничего зазорного я на уме не держала – петь хотелось, гулять и с людьми говорить. Один вечер, два – а там и счёт пропал. Клеть, где сундук, я обходила, отвернувшись: «Не пора! Нет, не сейчас! ещё вечерочек!..» Но трудно было сделать шаг, чтобы его не вспомнить; не могла забыть – хоть и старалась.
Вот и лист на дереве зажелтел. Урожай пришёл, игры и пляски. Русин, сын Богдана, ко мне всё ближе прижимался, кровь в голове шумела.
Раз в ночь так томно стало, что не знала – воды ли испить, закричать ли; вышла на крыльцо – и ахнула: поперёк луны без ветра несётся хлопьями чёрный снег. И ко мне. Не успела в дом вбежать – снежный столп встал передо мной, без рта заговорил: