Сталь.
Так звучало оно.
Так звенело. Стальльль…
Что это за имя? Откуда оно – он хотел знать.
Лет десять тому, когда стал занимать его этот вопрос, еще был жив отец. Но и отец не знал. А, может быть, знал, да не сказал. Сколько раз казалось ему, что отец собрался и скажет, но отец шевелил сухими губами, щурясь, длинно смотрел на него, и не говорил. Он боялся – это сын понял позже, много позже, когда не стало уже отца, когда, в поисках собственных корней, в день своего тридцати трех летия, будто по обещанию, заглянул он, за неимением семейного, в архив государственный, в прохладном, гулком фойе которого, заполнил карточку, отпечатанную на узком листе зернистого картона, а заполнив, получил доступ к немногочисленным газетным статьям и несекретным документам. Он провел в архиве весь день, и следующий, и еще, но так и не нашел там ничего, кроме скучных дат и невыносимо скучных констатаций событий давних, которые, сплетясь в беспрерывную длинную цепь, однажды привели к катастрофе.
Отец боялся.
Чего?
Чего он, Сталь, органическая часть этого странного, если верить архивам – исконного народа со странным именем Сталь, боялся, живя в бывшей России – теперь некого было спросить. Комар запел, запел над ухом, задребезжал высоко, плавно выводя изгибы голодного своего полета, смолк. Он почувствовал укол микроскопического инструмента, проникновение, равнодушие. Будет чесаться, будет, будет, потом перестанет, потом прилетит другой комар, третий, четвертый. Сколько еще ждать, когда проснется старик, когда скажет, соизволит, вспомнит, забудет – знает, не знает? И на черта ему все это нужно? Зачем?
Он пытался думать – думать не получалось, не получалась даже ругань, не рождалась, глаза закрылись сами собой, его качнуло, он мотнул головой, приподнялся, не разгибая ног, шагнул к узкому угловому, заваленному чем попало, топчану, сгреб барахло, свалил на пол, вытянулся.
Будь, что будет.
– Ты чо?..
Он открыл глаза – старик склонился над ним, щурясь глядел в самый лоб, будто целился.
– Я? Прилег на полчасика…
– Прилег? – старик улыбнулся черным ртом, крякнул.
– Прости.
– Полсуток, как прилег, – хохотнув, взвизгнул старик.
– Как?
– Так! Добудиться не могу. Ты пришел в пятницу утром?
– Ну?
– Баранки гну!
– А теперь?
– А теперь суббота к концу, эвон… – старик залился.
– Устал.
– Знамо, устал.
– Устал я.
– Тебя как звать-то?
– Николаем.
– Николай, стало быть.
Ему показалось, что старик не поверил, услыхав его имя.
– Чудотворец будто?
– Сталь, – спешно прибавил он, – Николай Сталь.
Старик не изменился в лице, не переменил позы, а так и стоял, согнувшись, глядя ему в лицо.
– И документ есть?.. – с удовольствием ударив на «у», старик сощурился.
– Есть.
– Покаж.
Старик ловко пролистал паспорт, заглянув, куда надо было заглянуть, повертел в руках, вернул неохотно.
– Христов возраст…
– Что?..
– Голодный? – в эту минуту со странным опозданием почуял Николай набежавший липкий запах горячего тушеного мяса.
– Не знаю. Рано еще.
– Это смотря какая рана, а то и собака не залижет, – все еще вглядываясь, между прочим произнес старик, – ну, как знашь. Я голодный, ись буду. Ты, ежели хочешь, бери ложку, садись. Тебе ишо идти.
– Куда?
– К людям тебе надо.
– Куда?
– Домой, домой.
– Зачем?
– Домой!
Старик повернулся, шагнул к длинному, давно не скобленному столу, сел, так сидел минуту или две, наконец поднял руку, важно перекрестился, потянул стоявшую на краю плошку, из черной, одноухой кастрюли бухнул в нее чего-то густого, пахучего, придвинул.
– Домо-ой, – протянув, повторил, будто боялся забыть, – домой, домой. И то сказать, пора.
– Не пойду.
– Пойдешь.
– Гонишь, значит?
– Гоню. Некогда мне тут!.. – старик отхлебнул из ложки, охнул, отхлебнул еще.
– Занят?
– Занят. Да.
– Чем бы?
– Не твое дело!
– С боку на бок перекатываешься?
– Докладывать мне ишо?! – старик облизнулся, сверкнул глазами.
– Не пойду, – через паузу, спокойно и твердо произнес Николай, подсел к столу, взял со стола березовую ложку, повертел, отер рукой, рукавом, зачерпнул дымящееся варево, бухнул в миску, вдохнул.
– На хер оно тебе?! – захрипел старик.
– Надо, – не поднимая глаз, буркнул Николай.
– На-адо – старик скривил рот, выдохнул с паром, – зачем надо-то?!
– Надо. Знать хочу.
– Ну и дурак, – старик заерзал на скамье, почесал бороду, снова поерзал, – не знать-то лучше, лучше не знать!
– Почему?
– Что ты? – старик выставил заросшее шерстью ухо.
– Почему лучше?
– Потому! Не знаю я, ничо не знаю про Сталей этих, были ли, не были, все это басни, выдумки, болтовня, наговоры!
– Ой ли?
– Знамо! Городят, городят люди-то, от скуки плетут небыль всякую! – уже кричал старик, не замечая крика, – и я с пьяных глаз нагородил, наговорил тебе, а ты и уши развесил!
– Да ты помнишь, что ты сказал?
– Чо бы ни сказал! Соврал! Соврал я!!!
– Ничего ты не сказал.
Старик выдохнул, опустил глаза, узкие плечи, припал к миске, будто и не было никакого разговора, будто остался один.
– И не скажу.
– Ну, черт с тобой, – Николай зачерпнул еще, старик поднял было голову, глотая горячее, силясь возразить, не поспевая, – а я не уйду!.. – Николай сердился и, думая, и желая сдержаться, не сдерживался, испытывая странную сладость, как пули, выплевывая слова: – Ты не поможешь – других найду, другие помогут, другим заплачу, кому деньги нужны, тем заплачу, а ты сиди тут один, подыхай, лежи тут один без жратвы, без денег, а зима придет – сдохнешь зимой, окалеешь, ни запасов у тебя, ни сил, ничего, сети все гнилые, рваные, два патрона на всю жизнь, два, два только – вон они на окне валяются, в стволе-то у тебя мыши завелись!..
– Проверил?
– Смотрел.
– Ну?..
– Чем жить-то будешь?
– Нечем.
– Черт с тобой!
– Я-а… – старик вытянул тонкую шею, глянул округлившимися детскими глазами, глотнул.
– А я уйду, завтра уйду, к другим уйду! А ты тут, как знаешь! Как знаешь! Не хочешь – как хочешь!
– Я-а… – серые стариковские брови влезли на лоб.
– Говорили мне, говорили, – сердито продолжал Николай, – глупый, мол, старик, вздорный, дурак-человек, совесть пропил, мозги пропил!
– Кто?!
– Говорили!
– Кто говорил-то?
– Люди говорили.
– Люди… – старик отложил ложку, выпрямился, – разве это люди?
– Люди! – выкрикнул Николай.
– Вот Сталь были люди.
Еще сутки ушли на уговоры, раздумья, которым вдруг придавался старик, замирая на пол-слове, на пол-вдохе, обдумывая какую-то мучительную, проклятую думу, которая, будто гладкая тяжесть, снова и снова срывалась с руки, не позволяя себя поднять, стремясь к неподвижности, не даваясь.
За первыми мелькнули вторые сутки, третьи. Николай ждал, понимая однако, что будет ему поворотить оглобли, что, сидя здесь, он лишь тратит время, которого у него нет, самую ту неделю, которую не без труда выпросил он у хозяина араба, плюсом к китайским выходным. Старик, меж тем, все больше лежал в избе, скрестив руки, вытянувшись, как покойник.
Молчал.
«Напрасно я, напрасно все это, – думал Николай, стоя на высоком речном берегу, глядя на военные китайские катера, бежавшие по реке с беспокойным стуком, – зря, – думал он, временами забредая в лес, не решаясь углубиться, высмеивая в себе странную, детскую трусость, – ну лес, – говорил он себе, – лес как лес, только разве темен, густ больно, а в остальном тот же. Деревья, кусты, лес, подлесок, бывает, что завален павшими деревьями – не перелезешь, бывает чист, бывает и полянка выберется, и солнце, а ягод, ягод!»
Последний разговор со стариком был короток. Сказал Николай, что назавтра уйдет окончательно, просто сказал, без нажима, без крика, потому что собрался.