Кстати, не минула та участь подслеповатого и всесильного Лаврентия. На исходе дня 11 мая 1939 года ему положили на стол донесение:
«Совершенно секретно. Единственный экземпляр. Акт. Приговор в отношении Иванова Петра Васильевича (№ 110), осужденного военной коллегией Верховного Суда СССР, приведен в исполнение в 23 часа 05 минут. В 23 часа 30 минут сожжен в крематории в нашем присутствии.
Комендант НКВД Блохин, Н-к внутренней тюрьмы ГУГБ НКВД Миронов».
Кто-то из этих двух и расстрелял несчастного Евгения Карловича. Кто – сейчас трудно сказать, но один из них – это точно… Скорее всего, Василий Блохин. он лет на двадцать старше Александра Миронова, а по жестокой нахрапистости и угодливой энергичности, равных вообще не имел. Стрелял еще с гражданской легко и просто, без всяких угрызений. Подумаешь, одним классовым врагом меньше!..
Обыск в Париже
Василий Михайлович Блохин оказался для карательной системы того времени редким счастливцем. Имея образование в пределах двух классов церковно-приходской школы, дослужился до генерал-майора с широкой панелью военных наград, хотя вся боевая деятельность проходила в здании Лубянской площади. После смерти Сталина его тихо, от греха подальше, спровадили на пенсию, а через пару лет, не дождавшись «разоблачающего» доклада Хрущева, сам отошел «в лучший мир», словно по закону парных случаев – тоже в день своего шестидесятилетия. Странно, но именно по этому факту его долго помнили в среде старых чекистов. А вот с Александром Николаевичем Мироновым, пятнадцать лет верой и правдой «отбарабанивший» начальником внутренней тюрьмы НКВД (причем в самые горячие времена), дело сложилось уж совсем загадочно. Он исчезает с поста через несколько дней после смерти Сталина, сразу после того, как сформировали новое правительство, где в руках Берии оказались НКВД и выделенное из него новое ведомство – КГБ, причем исчезает бесследно. Вот так – был человек и нет его! Умер, казнен, утоплен, зарезан, удавлен, отравлен, сбежал – никто не помнит, никто не знает, а главное – и не спрашивает.
Зато сам Александр Николаевич знал так много, что в пору самому было повеситься. А как бы славно все сразу «устаканилось» – вынули тихо из петли, сунули молчащее тело в топку того крематория, куда и Миллера, и Берию, и Шпигельгласа, и Кирова, и Жданова, и многих, многих других, известных и безызвестных.
Урны одних, как цветочные клумбы, несли на плечах через Красную площадь опечаленные члены политбюро. Пепел других совком ссыпали в крафтовые пакеты и – до ближайшего скотомогильника. Казненных, зашитых в непроницаемые брезентовые мешки, подвозили глубокой ночью. Только матерчатая бирка с номером болталась на нескольких стежках дратвы на том месте, где предполагались ноги. Мешок в топку, бирку – в дело, как свидетельство, что подведен окончательный итог. Кто захочет проверить – пожалуйста! Но, по рассказам, никто никогда и не проверял. Мой собеседник, хорошо владевший этой темой, доверительно уверял, что вместо одного сжечь кого-то другого было практически не возможно и тоже сослался на строгий порядок в указанном деле. Что и говорить, система была уникальная…
– Ступенька, мадам! – полицейский предупредительно взял Плевицкую под локоть, помогая выйти из автомобиля. Она попыталась поправить платок, сползающий с головы, но не смогла – мешали наручники. Певица со скорбным удивлением посмотрела на запястья, знавшие только дорогие браслеты, и с немым укором подняла глаза на молодого лейтенанта, производившего арест. Тот понял:
– Так положено, мадам! – сказал с сожалением в голосе. Ему действительно было жаль эту пожилую женщину, для него так совсем старуху. Во время обыска он увидел афиши с огромными портретами красавицы, улыбающейся с грациозной обольстительностью. Рассматривая в сумраке зарешеченной машины оплывшее лицо арестованной, он пытался угадать в нем юную красотку, которую на фото видел при обыске в альбомах, лежащих сейчас на сиденьях. Следователь приказал прихватить их с собой – авось среди фотографий можно будет потом угадать сообщников.
Если говорить честно, лейтенант недолюбливал русских. Ему уже приходилось с ними сталкиваться, усмирять пьяные дебоши в окраинных «бистро». Вот совсем недавно извлекал из Сены труп французского клошара, которого двое русских бродяг забили ногами. Один из убийц оказался дворянином, бывшим офицером генерального штаба. В Париже опустился до старьевщика, жил в картонных коробках под мостом Александра Третьего. Во время допроса вел себя дерзко, обвинял клошара в сексуальных домогательствах.
– Вы твари и паршивые гомики! – зло кричал он с пузырящейся слюной в уголках рта. – Всем обязаны России, даже мостом, под который меня загнала жизнь!
– Неправда! – сухо возразил дознаватель. – Неправда! Этот мост подарен Франции императором Александром в знак примирения и доброй воли. Если хотите, как признание вины перед Францией…
– Какой вины?! – русский задохнулся от негодования. – Какой вины? Вы спалили нашу столицу, вы за тридевять земель приперлись к нам с огнем и мечом, вы убили нашего лучшего поэта, вы наградили нас вашим фирменным развлечением – триппером! И это все в признание нашей вины?.. Ублюдки!..
«Да! – подумал лейтенант, поправляя на руках форменные перчатки. – Но, то опустившийся тип, клошар, пьяница… А ведь это знаменитая актриса… Ничего у этих русских не пойму!..»
При обыске квартиры опись драгоценностей заняла пятнадцать страниц.
«Мой Бог! – внутренне воскликнул юный офицер. – Есть ли сила, способная понять их? Иметь такое состояние и угодить в полицию…» – он вспомнил одну из брошей, исполненную из платины в виде скрипичного ключа, усыпанную бриллиантами в обрамлении густых трансваальских изумрудов.
– О-ля-ля! Как бы хорошо она смотрелась на груди моей Сессиль, – мечтательно вздохнул лейтенант, вспомнив, как все участники обыска не скрывали восхищения, рассматривая потрясающую красоту. Следователь долго цокал языком, крутил брошь на ладони перед светом и с видимым сожалением опустил ее в переносный сейф, предусмотрительно захва ченный на обыск. Полиция догадывалась об уникальных драгоценностях певицы, но чтобы увидеть такое!..
Где им, глупым и скупым, знать, что брошь эту, специально заказанную старым евреям-ювелирам, еще в средние века «окопавшимся» в датском Орхусе, русские купцы преподнесли Плевицкой в 1913 году по окончании знаменитой и самой размашистой Нижегородской ярмарки. Она пела там столь восхитительно и самозабвенно, что заставила бородатых, суровых мужиков, ворочающих миллионами, рыдать, как детей малых… А уж слова как звучали пророчески:
Аспидным крылом этой тьмы уже накрывало Россию, и надолго… Ей предъявили обвинение в «соучастии похищения и насилия» на набережной Орфевр в здании судебной полиции.
Следователь, пожилой желчный чиновник, писал протокол медленно, время от времени мучительно гримасничая – его донимал приступ почечнокаменной болезни. Утром позвонил начальник департамента судеб ной информации и предупредил о воздержании от любых сведений для журналистов. У полиции были серьезные опасения, что некоторые из «писак» проплачены как осведомители русской разведки. Но следователь по особо важным делам господин Симон Монтескье и без того нена видел всех журналистов. Еще двадцать лет назад, когда он проводил в Ментоне «медовый» месяц со своей очаровательно-ветряной Одиль, ее соблазнил и увел к себе местный газетный обозреватель, некий Жан Пупо. С тех пор Монтескье возненавидел и женщин, и журналистов.
– Где в последний раз вы видели своего мужа? – проскрипел он из полутемного угла камеры. Плевицкая словно не слышала вопроса – она продолжала заливаться горючими слезами…