– Я боюсь.
– Кого?
Ну как я могу ей признаться, что боюсь бес-ко-неч-ности? Она же меня засмеет!
– Я боюсь Бабу-Ягу.
– Не бойся. Баба-Яга – плод воображения.
– Что же, разве она – фрукт?
Мама смеется белой голубизной зубов, я – всем рвущимся наружу страхом. Утробно хохочут лягушки в заброшенном котловане за окном, еженощно они там хохочут, кишмя киша.
Я тычу пальцем:
– Настоящая квакофония!
На утесе горючем растет одинокое дерево. Это дерево воображения. Листья у него – как крылья бабочек «павлиний глаз». Когда дерево зацветает, оно поет и смеется, а когда созревают плоды, они бывают похожи на ананасы и на древних ящеров, только маленьких и очень задумчивых…
Мама дремлет на деревянном лежаке, прикрыв лицо платком. Самое время куда-нибудь улизнуть. Такой длинный-предлинный пляж, и кругом люди и люди, а тебе совершенно необходимо исполнить священные танцы. Дело это серьезное. Требуются одиночество и сосредоточенность. Но пока ты бежишь вдоль воды, невозможно устоять перед соблазном плюхнуться в нее, схватить пучок водорослей или медузу, издавая победные вопли.
Наконец, найдено подходящее место, как бы нарочно отгороженное камнями и кустарником. Можно начинать. Чувство восторга и беспокойства, словно сделал что-то запретное и сейчас тебе за это влетит. Но ты начинаешь. Сперва медленно, ритмично притопывая, потом чуть быстрее, воздевая руки, прыгая с ноги на ногу, и вот уже ты крутишься, приходя в неистовство, перекатывая голову с плеча на плечо, распевая во все горло на одному тебе известном языке.
– Поплывем?
Синие глаза – в глаза. Плечи струятся. Черные кудри – россыпи бриллиантов.
– Я не умею.
– Не нужно уметь. Плыви себе, да и все. Доверься воде.
– Но я же не рыба. И не надувной матрас.
– Там разберемся.
– Но я могу утонуть!
– Когда ты лазаешь по деревьям, разве ты боишься упасть?
– Нет. А откуда ты знаешь, что…
– Ну, вот видишь!
И тут ты действительно видишь, что вокруг тебя – море, сколько хватает глаз, а ты плывешь легко и естественно, без усилий, и вода пружинит под животом, препятствуя погружению, а твой новый знакомый, кажется, порхает над волнами, как удивительная бабочка. И можно кувыркаться, нырять, а то и просто лежать на спине, бороться и брызгаться. И разве могло быть иначе?
– Вот здорово!
– Пора возвращаться. Тебя хватились.
Возвращение оказалось трудным. Руки устали, правую ногу то и дело сводило.
– Море не хочет нас отпускать. Оно всегда ревнует к суше. Э! Глянь-ка! Спасательный катер. Верно, за тобой. Придется нам распрощаться. Увидимся!
То ли усталость, то ли палящее солнце сыграли с тобой шутку, только когда твой приятель нырнул в сторону открытого моря, тебе показалось, что не человеческие пятки мелькнули перед твоими глазами, а самый настоящий дельфиний хвост…
В белом здании пансионата, где мы обитали с мамой, имелось два входа, украшенных ажурной решеткой. Решетку густо увивали виноградные лозы, и в листьях тяжело наливались синеватые гроздья, придымленные зноем. Ягоды походили на женские глаза с поволокой, и они жмурились, подмигивали, манили и блазнили. Так хотелось сорвать хоть одну синеватую кисть, почувствовать ее тяжесть в ладони!
Каждое утро, когда мы отправлялись на пляж, у подъезда нас встречала полная женщина в белом халате, перекидывалась с мамой парой веселых и бессмысленных фраз, сладко мне подсюсюкивала. Она, эта женщина, была здесь хозяйкой, и в ее ведении, разумеется, находились и соблазнительно подмигивающие райские плоды. Но нечего было и думать о том, чтобы попросить их у нее: слишком велика была вероятность унизительного отказа.
Но вот наступил день нашего отъезда. Мы вышли во двор пансионата – мама с чемоданом, я с нетяжелой сумкой,– и, конечно, встретили все ту же полную женщину, хозяйку райских плодов.
– Хорошо отдохнули? Ну и ладушки. Приезжайте на будущий год. А тебе, маленький, на-ка подарочек.
И – о боги! – она сорвала большую наливную кисть и протянула ее мне. Какой дивный аромат источала эта глазастая гроздь! Какую сладкую тяжесть ощутила моя ладонь! Мама предложила положить виноград в сумку, но я так и несла его до самого поезда.
В вагоне мы с мамой «разъели» этот дивный плод. Он оказался нестерпимо кислым, кожура ягод была резиновой и не прожевывалась, а горчащие косточки застревали между зубов.
Я смотрела в окно на тех, кто оставался в раю загорать и купаться, перебирая одну за другой завитые ракушки на нитке.
– Мама, а боги существуют?
– А почему ты спрашиваешь?
– Чтобы знать.
– Этого нельзя знать.
Что за морока с этими взрослыми! Они знают массу бесполезных вещей, а главное их даже не очень-то интересуют. Но я-то знаю: боги существуют. И то синеглазое кудрявое существо с дельфиньим хвостом вместо ног было, конечно же, морским божеством.
– Увидимся! – мне показалось, я слышу его голос сквозь стук колес…
1992
3. КРЕЩЕНИЕ
Ярким июльским утром бабка вдруг объявила:
– Ёлку, – так они с дедом русифицировали мое «басурманское» имя Элла, – надо крестить.
Дед только посмеивался, в том смысле, что, мол, все это блажь, ну да делайте, что хотите. Его давно уже интересовал только маленький сад за домом, где он ухаживал за сливами, выращивал горох и разводил кроликов. Бабка, впрочем, от него не отставала: палисадник был полон всевозможных цветов – пионов, роскошных георгинов, «золотых шаров», астр и хризантем – по сезону. Как и многие другие бывшие крестьяне, наводнившие города после революции и коллективизации (от последней наша «кулацкая» семья пострадала очень сильно), дед с бабкой не утратили вековой привычки возиться с землей, и, наверное, именно бывшим крестьянам, ставшим горожанами, мы обязаны пышному расцвету дачной культуры в последующие годы.
– Надо крестить, чтобы было все, как у людей, – веско добавила бабка, поразмыслив.
Как? У таких людей? В семидесятые годы двадцатого столетия, в стране, где вот уже более полувека государственной, единственно допустимой религией был атеизм, каких таких людей имела в виду моя неграмотная бабка, в собственном доме и поведении которой не было никаких религиозных атрибутов?
Смысл слова «крестить» мне, шестилетнему ребенку, был неясен,
Но веяло от этого слова тайной, и, чтобы не разрушать эту тайну, я не стала приставать к взрослым с вопросами.
Мне выдали праздничный сарафан и неношеные туфли взамен тех, в которых я обычно «шлындала» (бабкино словечко): с мысками, каковые дед аккуратно обрезал остро наточенным ножом, превратив таким образом туфли в босоножки ради экономии на моих быстро растущих, вопреки семейному бюджету, ногах. От маминой юбки в крупную складку пахло раскаленным утюгом. Дядя Коля, которому предстояло стать моим крестным отцом, распространял резкий запах одеколона. Брат и сестра – дядя Коля и мама – были очень похожи друг на друга: хрупкие и стройные, с буйной шевелюрой волнистых темных волос, с тонкими лицами, в которых сквозило что-то аристократическое, – и совсем не похожи ни на простоватых родителей, ни на двух других сестер и брата, дородных и толстощеких.
Мне очень нравился дядя Коля, хотя мы с ним, живя в одном доме, практически не общались. Сегодня мне думается, что он вообще охотней общался с животными, которые так и льнули к нему. Иногда дядя Коля брал в руки гитару и, легко пощипывая струны, напевал тихим приятным голосом:
Ой, васильки, васильки,
Сколько вас выросло в поле!
Помню, у самой реки