Рассказы о Анне Ахматовой - Найман Анатолий Генрихович страница 3.

Шрифт
Фон

– Не скажете ли вы, где бы я мог вечером выпить чашечку кофе? – спросил епископ Фрут.

– То есть? – переспросил я.

– Не подскажете ли, где есть в Москве какой-нибудь частный дом, где бы я мог провести вечер за чашечкой кофе?

– Разве что мой собственный, милости просим.

– Нет, благодарю вас. Я имел в виду людей, которым было бы интересно знакомство с епископом епископальной церкви.

– Уж не знаю, как вам и отвечать, батюшка, – сказал я. – Что-то я таких не припомню.

– Вы не имеете контактов в Москве?

– Имею, но явно недостаточно, ваше преосвященство. И непрочные, – сказал я с видимым сожалением.

– Хм. Продолжайте читать! – отдал он приказ и опять уткнулся в эль-Грека.

Стихи были переводом из Джона Донна, «Гимн Богу моему Богу, во время болезни». Я достал с полки его Selected Poems и стал читать. И то, и другое мне очень нравилось. Английский Донн вздыхал ветрами и скрипел снастями, но и русская гравюрка с него выглядела явственно английской. Комментарии, как всегда, отдавали бахвальством и превентивной самообороной.

– Готово? – спросил американец, не поднимая головы от головы на блюде, приписываемой школе Феофана.

– Готово, мистер епископ, сэр, – сказал я. – Прочитано.

– Что передать Игор?

– Передайте масса Игорю, мистер епископ, сэр, что фпасибо ему большое, что все будет сделано о’кей, как он просит. Передайте, что его перевод весьма полон и точен, большая удача. Запомните?

– Дача, – повторил он. – Дача, ордена, роскошные автомобили. Запонял.

– Хорошо. Передайте еще, если можно, что последняя строчка у Донна – скорее, «Значит, поднять Бог может, раз бросает». И ритмически поинтереснее. Как у Мандельштама на странице 247: «Ходит по кругу ночь с горящей пряжей». Запомните?

– Да. «О семицветный мир лживых явлений». Страница 248.

Я проводил его до остановки, и мне показалось, что за ним следили. Во всяком случае, когда он сел в автобус, возле меня оказался человек в овчинном тулупе, продиктовавший себе за пазуху: «Сел в автобус», а когда из двора выехала черная «Волга» 23–04: «Выехала черная «Волга» двадцать три ноль четыре».

Я переждал дней десять и, аккуратно завернув дубленку, отправился в комиссионный. Однако у самой его двери меня остановил за плечо какой-то тип с бегающим взглядом, ткнул пальцем в пакет, сказал: «Дубленка? А почитать у тебя ничего не найдется? Ивана Денисыча там, или Континент, а?» Похожее произошло и в букинистическом, куда я пришел с Мондрианом: «А одежи у тебя никакой нет? – спросил парень в нерповой шубке. – Техасов там, или куртона какого-нибудь?» Мондриана я все-таки продал. В конце концов, плевать, вяжите, если вы такие. Но дубленку решил от греха подальше из Москвы увезти, то есть попробовать реализовать (любимое слово родителей К.) ее в Ленинграде, а не получится – просто отдать им и пусть уж они соображают. Главное, что принеси я им три рубля от их гениального сына или бриллиант Санси огранки голландская роза, театр будет один и тот же: притворный ужас, непритворный страх, да можно ли брать, да кто именно привез, да не привез ли он еще чего-нибудь… В кармане у меня лежал обратный билет на сегодняшний же «хельсинкский» (23.40), но я скажу, что еду дневным (16.34) и задерживаться у них не имею времени. А до вечера где-нибудь проболтаюсь.

Войдя в магазин, я незаметно осмотрелся. Народу было немного: пенсионер возле брюк, сминавший в ладони и, как бабочек, выпускавший на волю один за другим висевшие перед ним суконные обшлага, да две одинаковые интеллигентки, по очереди указывавшие друг другу издали пальцем на то или это джерсовое платье. Все трое были публика неподозрительная. У фарфора стоял высокий господин в кожаном пальто с бобровым шалевым воротником. Из угла с музыкальными инструментами за ним, отворачивая лицо, следил человек в фетровой шляпе пирожком. За этим, в свою очередь, наблюдал некто с другой стороны улицы, из сумрака между колоннами Гостиного Двора. Мне захотелось сию же минуту засвистать, сделав безразличное лицо, какой-нибудь популярный мотивчик. Я двинулся к шубам, прицениться.

Дубленок, разумеется, не было, но судя по ярлыкам на цигейковых и беличьих я должен был получить рублей четыреста: выделка, фасон, вещь ни разу не надевана, да и вообще, поди найди французский шипскин. (Этот пассаж, как и предполагаемая сумма, был еще московской заготовкой.)

– Ботанэ, стой смирно, не оборачивайся, – дохнул мне в ухо тихий голос. Я обернулся и под фетровым пирожком узнал лицо Миши Железняка, как следует пожеванное и покусанное третьей четвертью двадцатого века. Он учился со мной до седьмого, потом ушел в техникум, после чего, как передавали, процветал в качестве телевизионного мастера. На экзамене по русскому письменному в пятидесятом году наш классный руководитель посадил меня и его за одну парту и торжественно сказал мне: «Все дашь ему списать, а потом проверишь. Мне этот сучий потрох второгодником не нужен». Ботанэ было мое прозвище в пятом классе.

– Тш-ш, – сказал он. – Покантуйся тут, а я должен одного антиквара наладить.

Он двинулся вдоль прилавков, скучающим взглядом пробегая по отрезам кримплена, пишущим машинкам «Ундервуд» 30-х годов и новеньким фотоаппаратам. У фарфора, в двух шагах от кожаного человека, он остановился.

– Ну, Люсь, покажи, – произнес он устало, и я заметил, что продавщица сдержала улыбку.

– За вчера и позавчера только вот, вот и вот, – махнула она рукой себе за спину, не глядя.

– Опять Лимож, опять одно и то же, – прогнусавил Миша. – Лимож, Мейсен, Байе. Копланда не было?

– Нет, – ответила девица, почти фыркнув.

– Копланда не было, а Кузнецова мне даром не надо, – сказал Миша и плечом оттолкнул кожаного. – Простите, вы чего тут рассматриваете? А-а, все то же саксонское барахло, которое уже никто второй год не покупает…

– Да, знаете ли, – откликнулся тот, – в общем-то, где-то, барахло.

Миша зевнул, отвернулся и остановил взгляд на мне.

– Кого я вижу! – воскликнул он. – Собственной персоной!

И он пошел мне навстречу, раскрыв объятья.

– Из Москвы? Или, может, из-за рубежа? Читал выступление на симпозиуме. Читали его выступление на симпозиуме? – обратился он к любителю фарфора. – А? В «Литературке»? Да вы никак не знакомы? Это, – он уютно взял меня под руку, – мой школьный друг, а ныне известный московский писатель Константин Федин, слышали, может, «Дни и люди» и так далее. А это, – он подтянул его за рукав, – наша ленинградская знаменитость, драматический тенор Роберт Эштреков.

Шуба Эштрекова вблизи оказалась лайковой, из чуть-чуть мятой лайки, с татуированной на груди сценой охоты на газелей. Миша взял под руку и его и вывел нас из магазина.

– Прости, Константин, – сказал он мне и обратился к Эштрекову: – Вам, я полагаю, нужен фарфор? Моя тетушка по материнской линии, последняя, увы, из рода Апраксиных-Вердеревских – фамилия вам, я полагаю, известная – вот уже полгода как будучи пассе-муа-ле-мо, не в своем уме, просит меня продать сервиз на двадцать четыре персоны, китайского фарфора, принадлежавший герцогине Лонгвиль, известной французской, как вы знаете, интриганке не то семнадцатого, не то восемнадцатого столетия. В Санкт-Петербург он был привезен в 1813 году моим прапрапрадедом с материнской стороны баронетом Юшей Вердеревским, выпускником Шляхетского корпуса и отчаянным сорвиголовой. Тетушка моя, кстати сказать, и сейчас может считаться достаточно богатой: порядочно серебра, драгоценных безделушек, мебель акажу, людовик, рококо – всего не перечислить… Я этот сервиз продавать не хочу, потому и тяну. Скажу цинично: старуха скоро умрет, все равно все мое будет. Но так как она и денег, вырученных за такую в общем-то бесценную вещь, всех не проживет, а вы, я вижу, где-то настоящий ценитель истинного искусства и, разумеется, дадите на несведущий взгляд приличную, а по сути ничтожную – потому что чтó сейчас стоят деньги? – сумму, то вот и давайте условимся: вы придете сегодня вечерком…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке