Литература как жизнь. Том II - Урнов Дмитрий Михайлович страница 4.

Шрифт
Фон

Градация способностей: кто что может и не может, таков главный, на всю жизнь, урок Алексеевых. «Неталантливо», – слышал я у них о признанных величинах. Приучали не принимать за театральный талант другие способности, кроме в самом деле таланта актерского. Вот – то, а это – нет, хотя близко и даже похоже, но черты не прейдеше, хоть до размеров слона раздуйся, всё равно – не то! Одному молодому человеку при мне советовали: «Ступай на сцену! Почему ты не идешь в актеры?». Ответ: «С детства бывал среди актеров и знаю, что я не актер, даже если похож на актера».

У многих, если не у всех, можно отыскать крупицы дарований. Каких? Возродит Вадим Бахтина, и мы у него прочтем и от него же услышим: «Главное – жанр». Значит, границы. Поэтому от Вадима мне было удивительно услышать превознесение романов одного из моих любимых писателей, Михаила Пришвина – создателя охотничьих рассказов, но Пришвинские автобиографические романы, что называется lehrjahre und wanderjahre – неживое слово.

Переступить границу своего дарования не дано даже гению. По Канту, гений – способность специфическая. У Пушкина – в строках, рожденных порывом вдохновения: «На холмах Грузии…» – отрывок обработанный, как алмаз. А трагедия «Борис Годунов» оказалась пьесой неигральной. Это чувствовали уже современники, во МХАТе Качалов, репетируя роль Самозванца, после каждой пушкинской строки вставлял фразы от себя ради оправдания логики действия, спектакль долго не прожил, и не вошла пушкинская трагедия в репертуар драматического театра. Дополненная музыкой вошла в оперный репертуар. Редакторы нарушают авторскую волю, включая в разряд эпических произведений «пестрые главы» – «Евгения Онегина». Гений Пушкина при жизни признавали единодушно и все время ждали, когда же поэт, чей гений очевиден в отрывках, наконец создаст нечто эпическое, но собрать отрывки воедино Пушкин смог творческим поступком, дуэлью и гибелью, что было осознано современником – Белинским, в наше время на ту же творческую трагедию намекнул Булгаков – дуэльный смертельный выстрел обеспечил бессмертие.

Установил значение творческой дополнительности старший пушкинский современник Вальтер Скотт. Служил шерифом и собирал местный фольклор, после объезда своей округи привозил домой сделанные им записи баллад, каких наслушался на вересковых пустошах, а чудо исчезало. Вне первозданных условий те же слова теряли, говоря словами Бальзака, persuasion eloquente, красноречивую убедительность. Ветер, виски, вересковые пустоши, горный пейзаж, всё, что аккомпанировало бардам, на книжной странице требовалось возместить средствами писательскими, чтобы добиться того же впечатления и, по словам биографа, страницы Вальтера Скотта производили на читателей впечатление чуда.

Моя мать по вечерам наигрывала на пианино «Песенки Пьеро» Александра Вертинского. У меня в сознании с ранних лет сложился его облик: изящество и воздушность. Когда Вертинский вернулся из эмиграции, первым из наших знакомых его услышал Ульрих Рихардович Фохт. Пришел к нам и ничего не рассказывает. Мать спрашивает: «Ну, как?» Фохт морщится. Мать в недоумении: «А руки?» От старших она помнила рассказы о руках арлекина, волшебные руки рисовали то беби-балерину, то падающие листья. «Да, руки», – без энтузиазма отозвался Фохт. И вот мы с матерью пошли на концерт. Тень легенды маячила на сцене – не было свойственной Вертинскому обстановки: «А я кривой и пьяный сижу у фортепьяно». И публика не та – трезва.

Тогда же слышал я в исполнении Ираклия Андронникова «Горло Шаляпина», рассказ о рассказе Народного Артиста А. А. Остужева о том, что представляла собой голосовая аппаратура певца. Иерархия способностей: у актера не было горла певца, литератор не обладал талантом писателя, создал свой устный жанр и был замечателен в пределах, поставленных самому себе. Попытки читать напечатанными те же рассказы, которые я слышал, кончались у меня разочарованием. «Москва-Петушки» – повесть моего сокурсника Венедикта Ерофеева, уже зачисленна в классику, как сейчас обыкновенно делается – кому понравилось, те и зачисляют. Но я не удивляюсь, что Веня считал меня дураком, – не смог прочитать его текста до конца. Годы спустя прослушал по «Старому радио» целиком в авторском чтении. Голосом пьянство досоздано, а написать не мог.

Лишь однажды за все годы вращения в литературной среде удалось мне иметь дело с добровольным самоограничением. «Я не поклонник писателя Андрея Седыха», – услышал я от… Андрея Седыха (псевдоним Якова Моисеевича Цвибака). Мы с Костей Каллауром приехали к нему, девяностолетнему старику, договариваться о составе сборника его воспоминаний и очерков в «Московском рабочем»[4].

Дошло до рассказов, и многолетний служитель печати без самоуничижения, не кокетничая, сказал, что он не писатель, достойный напоминать о себе. Смирение, думаю, было ему внушено секретарством у Бунина и дружбой с Куприным. Они же, так сказать, рекомендуя Андрея Седыха в писатели, определили, что позволяет им считать его писателем. Куприн отметил: умеет «закручивать фразу». Многие называющие себя и считающиеся писателями, возможно, и не представляют себе, что это значит. Захочешь почитать признанного, прославляемого писателя, а это просто грамотный человек. Почитателей Набокова приводит в восторг косноязычная манерность.

У Седыха в прозе чувствуется пружинистость, подталкивает читателя от фразы к фразе, заставляя читать дальше и дальше. Лучшие рассказы Андрея Седыха, по-моему, не хуже второстепенных рассказов О. Генри, но, очевидно, раз и навсегда Цвибак почувствовал разницу в обращении со словом в журналистике и в писательстве, поэтому на звание писателя не претендовал.

Картинное описание близости и разделенности литературных способностей оставил Гиляровский. Едет он по Москве в одноместных санях, нагоняет старичка, бредущего по улице, забирает его в охапку и везет, прижимая к себе, иначе на облучке двоим не уместиться. Так и едут, неразделимы, возница и пассажир. Возница – газетчик, пассажир – писатель. Толстой был пассажиром у газетчика, которого теперь называют писателем, вероятно, потому что он подвез писателя, сидя с ним рядом.

Ещё один пример дискриминации, разграничения способностей, «третий Толстой», как назвал Бунин Алексея Николаевича Толстого. «Золотой ключик», книга, я думаю, бессмертная, а написанное Толстым 3-м для взрослых – это умело сработанное и даже не без пошлости чтиво, блистательное, вызывало зависть у Булгакова.

О том в мое время сказать было трудно даже на заседаниях в Отделе теории, мне указывали: не надо так говорить. Мне же кажется, так говорить надо.

Было время, насчитывали, начиная с Гомера и кончая Данте, шесть великих, сейчас словом «великий» бросаются, и от «великих» не требуется ничего чрезвычайного: завопил что есть сил, вот и назван великим! А уж человек с разносторонним дарованием Ираклия Андронникова, стоило ему захотеть, теперь играл бы трагические роли и печатал бы один за другим философские романы.

Не пустили бы, пожалуй, петь в опере: там, как на бегах, сохранились требования одаренности и выучки, претендующий на положение оперного тенора должен взять хотя бы одно верхнее C. На бегах мерилом абсолютным служит финишный столб. У столба производится строгий отбор способностей: у кого вожжи в руках, а кто без рук, один боевит – способен выиграть, даже если лошадь у него о трех ногах, но подготовить не может, и не бывает у него своих лошадей, им выезженных. Другой, как никто, знает лошадь, однако у столба глотает пыль из-под чужих копыт, оставаясь за флагом. А способный и выездить, и проехать, значит, мастер. Без того или иного «финишного столба» сапожник может печь пироги: непропеченое, если создать рекламу, будут поглощать да похваливать – алексеевский вкус к требовательности отбит.

Сравню ещё раз с призовыми лошадьми: хотите добиться резвости, отбирайте потомство по резвости. В советском искусстве десятилетиями, со второй половины 40-х, отбор шел без радикального критерия артистизма – данных.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке