Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait - Герман Михаил Юрьевич страница 6.

Шрифт
Фон

Моя мама – младшая в семье. Бабушка «вымолила» еще одну – четвертую – дочь, когда ей было уже за сорок.

Бабушка и вся ее семья после смерти деда жили на Петроградской стороне, на Кронверкском проспекте у Сытного рынка. Их квартира являла собой решительную противоположность нашей. Там стоял терпкий, печальный запах старины (или просто старости), грустный, даже несколько гнетущий и словно бы примиряющий с уходящим навсегда временем. Два инструмента – бехштейновский рояль и беккеровское пианино. Ширмы, бамбуковые этажерки, пуфики и креслица, разные «старорежимные» мелочи, к которым советские писатели нового поколения еще не приобрели вкус. Блекнущие фотографии, японские веера, на полках – черные лаковые японские же шкатулки (покойный муж одной из моих теток – «дядя Ваня» – был моряком дальнего плавания). Чай пили из ужасно мне нравившихся чашек – непривычно суживающихся кверху, разрисованных под севр пастэшками, похожими на маркиз. Нарядность посуды мешала увидеть неуловимую и непривычную мне скудость стола. Это был бедный дом. Мне не было там грустно, но что-то щемило детскую душу.

Бабушка Юлия Степановна постоянно сидела у окна на диване, покрытом чехлом, и слушала через наушники радио – видела она плохо, читать не могла. От нее веяло пронзительной добротой и покоем. Вместе с ней жили мои тетушки – Ольга Владимировна и Юлия Владимировна. Ее, любимую «тетю Юлю», ставшую после революции учительницей музыки, я помню лучше всех – ее необычайно красивые усталые руки профессиональной пианистки, невысказанную нежность ко мне, которую я ощущал и которой всегда радовался. Она закончила консерваторию с золотой медалью в 1914 году и по регламенту должна была быть награждена роялем. В начале войны это правило отменили, и дед в утешение сам купил дочке рояль, тот самый «Бехштейн». Мама рассказывала, как в 1914-м, в первый день войны, громили магазин фирмы Карла Бехштейна в Москве, как выбрасывали со второго этажа драгоценные белые концертные рояли, как «рыдали» они, разбиваясь о булыжники мостовой. А в 1945-м и пианино, и рояль нас выручили. Рояль удалось продать, по-моему, за четырнадцать тысяч рублей – огромные деньги, мы купили самое необходимое, у нас тогда не было просто ничего.

Юлия Владимировна Рейслер. 1900-е

Жили там и мои кузины – дочери тети Юли – Олечка и Люся. Все обитатели этой квартиры на Кронверкском умерли в первую блокадную зиму, бабушка – еще раньше, осенью. Мария Владимировна («тетя Маруся», мать моего двоюродного брата Андрея), жившая отдельно, умерла тогда же, в 1941-м.

Добры и ласковы были лица этих женщин, уже уплывающие из памяти, туманно сохраняемые старыми фотографиями. Но улыбались в том доме редко и почти не смеялись. И гостей там, кроме нас с мамой, я не помню.

В нашей же квартире на канале Грибоедова бывало многолюдно, и гости случались разные.

Почти каждый день заходили друзья отца. Особенно часто – критики Лев Ильич Левин (он к тому же был у нас, как говорили в позапрошлом веке, «нахлебником» – официально столовался) и Иосиф Львович Гринберг, а также строгий горбатый маленький Ефим Добин. Напротив жил писатель Павел Николаевич Лукницкий, часто ездивший на Памир и увлеченно о нем рассказывавший (после войны он с таким же детским увлечением рассказывал об Австрии и гордился шпагой из венского дворца, как прежде – таджикской утварью). Знаю, что бывал и великолепный денди, знаменитый и блестящий переводчик Дос Пассоса, Джойса, Честертона, Брехта – Валентин Стенич (Сметанич), расстрелянный в 1938-м, но его не помню, хотя рассказывали о нем много.

Левин и Гринберг были людьми самыми близкими, их я по младенческому нахальству называл «Лева» и «Юзя» и, конечно, на «ты».

Лев Ильич Левин был молод, мил, интеллигентен несколько по-провинциальному (он был родом из Перми), а годами еще моложе отца. Гринбергу было аж за тридцать – самый старший! Он отличался дородностью, барственностью и трогательной добротой, часто свойственной толстякам. Родители любили вспоминать (Лев Ильич, надеюсь, простил мне этот, уже исторический, анекдот), как в ту примерно пору вышли они из «Астории» – толстый Гринберг, уже обретающий солидность отец, тоже вполне вальяжный, и юный Левин, в коротком, еще из Перми привезенном пальтишке и кепочке. Лихач (были еще лихачи), «горяча кобылу», зычно спросил: «Не хотят ли господа прокатиться?» – «Нет, – сказал Гринберг, – ты Левочку подвези!» С непередаваемым унылым презрением посмотрел лихач на тихого юного Левина и сказал: «Левочку?.. Левочка пусть идет ножками».

Лев Ильич Левин, Юрий Павлович Герман, Иосиф Львович Гринберг. 1937

Хорошо одетых людей еще было немного, на них обращали внимание – с завистью и раздражением. Шляпы мало кто решался надевать, вслед им оборачивались, мальчишки кричали: «Чемберлен», «иностранец»… Носили кепки. Обычный люд – простые, с пуговкой. Богатые франты – большие, из тяжелого букле, заграничные или сделанные на заказ. Отец и его друзья быстро миновали пору демократизма, косящего под пролетариат, и одевались у модных портных, еще не забывших высот ремесла (впрочем, в начале своей молодой известности батюшка и с костюмом носил сапоги, пока метрдотель «Европейской» по-приятельски, но настойчиво не посоветовал ему отказаться от революционных замашек). В праздники отливала сталью легкая шерсть модно сшитых – короткие пиджаки в талию, брюки клеш – костюмов; пестрели красивые, широкие и короткие, как тогда было принято, галстуки, поверх пиджаков нередко оставляли кашне, вязанное из шелковых нитей, в грудном кармане – непременное «вечное перо», случалось, и два, часто – часы на ремешке. Всю эту заграничную роскошь покупали обычно у морячков-спекулянтов или в Торгсине. Торгсинами (сокращение от «Торговля с иностранцами») назывались магазины, продававшие товары на валюту. Наши граждане могли пользоваться Торгсином, сдавая золото и прочие ценности – даже антиквариат – и получая специальные «боны», которые, естественно, можно было купить и из-под полы. Наследниками Торгсинов стали еще не совсем забытые послевоенные «Березки» и «Альбатросы».

А маму помню в лиловом платье с пелеринкой (потом, в эвакуации, она служила мне мушкетерским плащом) или в темно-красном, с цилиндрическими пуговицами, прозванными мною «рубиновыми». Ощущение хорошего тона и строгого вкуса рядом с мамой я испытывал как нигде.

У меня сохранилось несколько фотографий, сделанных 3 марта 1937 года – в день маминого рождения (ей исполнилось тридцать три), незадолго до развода родителей. Левин и Гринберг, стоящие рядом с отцом у письменного стола и «направляющие руку писателя», нарядная – в том самом лиловом платье – прелестная мама с большими светлыми глазами, грустно и нежно улыбающаяся, отец в кресле с веселым, чуть хмельным взглядом. Более трех четвертей века минуло.

Очень редко приезжали откуда-то из далекой провинции родители отца. Бабушка – сухая, строгая, темноволосая, из обедневшей ветви барской семьи Игнатьевых, едва уловимо связанной чрезвычайно дальним родством с той действительно аристократической ветвью, откуда произошел известный военный дипломат и писатель граф Алексей Алексеевич Игнатьев – автор модной в свое время книги «Пятьдесят лет в строю». Дед Павел Николаевич, тучный, значительный, в толстовке и узеньком унылом вязаном галстуке, как-то надменно и раздраженно притихал в богатой столичной квартире. Его происхождение нынче несколько мифологизировано. Недавно о нем где-то сказали или написали, что он был аж «царским офицером», внебрачным генеральским сыном, кадетом, что звучит чуть ли не отзвуком «Белой гвардии». Он действительно в Первую мировую вышел, кажется, в штабс-капитаны, но ни красным, ни белым особенно не служил и потом всю жизнь тихо работал счетоводом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке