Не в состоянии забыться, Аркадий закинул руки за голову и, глядя на причудливый купол старинного балдахина, что темным облаком нависал над кроватью, стал вспоминать дорогу из Петербурга в забытую богом Вильну. Картины рисовались глухие и серые, без единого яркого блика, как и сама дорога, которая то и дело кидала экипаж из колдобины на бугор и снова в яму. Не было в этих краях привычного русской душе простора и чистоты, дорогих взгляду вольных полей, ясных девичьих небес и светлого тихого плеса…
«Неужели младенца нельзя было свезти под Москву, в Тверь, Устюг или Владимир? Да мало ли славных губерний в России?.. Странно все это… Какая причина, какая тайна, чтобы в такую глушь? И почему выбор пал на меня? – ломал голову ротмистр. – Здесь до ближайшего уезда верст тридцать, если не более… Какая ужасная, неизмеримая тоска… Такую дыру еще поискать…»
Он вспомнил ажурный шалевый уголок кружев, из-под которого на него смотрели внимательные голубые глаза крестника, пухлый в ямочках кулачок, перетянутый словно ниткой у запястья, игрушечные пальчики, розовые полупрозрачные ноготки, похожие на перламутровые ракушки, и ощутил в горле горький комок. «Что ждет это дитя… какая судьба?» Перед мысленным взором проявилось сухое лицо графа: строгий взгляд, поджатые губы и скупые слова, сказанные, точно отмеренные на весах: «…Передайте его высочеству… для беспокойства оснований нет… Ребенок не останется без присмотра, все, что надлежит, будет соблюдено…»
«Граф Холодов, Петр Артемьевич, своенравный старик… Необычная личность и по всему – особенной судьбы, – заключил Аркадий. – Служить начал еще в золотой век Екатерины, имел честь быть в уланах, сказывал, дрался с жестоким турком, стяжал четыре ранения и две звезды… А как своенравно, ей-Богу, занятно он рассуждает о жизни, политике, вере!»
– Вас, верно, удивляет мое затворничество, господин ротмистр? Напрасно, сие от молодых лет. Что ж, станете старше, поймете. Моя келья – мой третий Рим. И, откроюсь – моя душа, видит Бог, в этой глуши живет в вечном празднике одиночества.
– Но за порогом мир, ваше сиятельство!.. – горячился Аркадий.
– Он мне знаком не понаслышке. В сути своей он – суета и дорога к пропасти, – не сразу, но убежденно ответил Холодов.
– Позволю не согласиться с вами, граф. Всяк ищет сам своего конца.
– Вот именно, голубчик. Только держите подо лбом, он гораздо ближе, чем мы полагаем.
– Кто не спотыкается в жизни?
– Верно, ротмистр, все. Но вот подняться не все могут, душу дьяволу продают… Вы, конечно, обращались к Евангелию? Ах да, понимаю, и не раз. Так я скажу вам словами наших пращуров: Евангелие нельзя прочитать, друг мой, по нему следует жить. Хотя… – Петр Артемьевич провел ладонью по зеленому сукну стола. – Кто следует этому принципу? Разве что равнодушная к жизни старость…
Далее их беседы за рюмкой коньяку скакали с темы на тему. Граф исподволь погрузил Лебедева в заколдованный мир помещичьих (или, как тут говорили, «пановьих») интересов – заколдованный оттого, что и родился, и жил до юности Аркадий в отцовском имении под Черниговом. Заботы и интересы эти были им давно преданы забвению, но даже несмелое напоминание о них заставляло-таки волноваться кровь, звавшую ротмистра к родовому укладу предков.
– Ну-с, а что касается, голубчик, правды дня сегодняшнего, – в очередной раз меняя тему, отвечал захмелевший старик, осторожно наполняя рюмки, – то убеждение у меня одно-с. Главное для России – национальная идея. Это как родная, кровная семья. Только цельное, непрерываемое служенье Отечеству! Увы, мы – русские – не умеем владеть умом. Не мы управляем мыслью, а она нами. Нам бы только чтоб идеи поярче… ей-Богу, как дикари на стеклярус, а там трава не расти… Хотя, конечно, представить мир идеальным? О нет, от этого сразу отдает чем-то загробным. Вот мы и летим, летим на огонь, сгорая в пепел. Да что там! – Петр Артемьевич в сердцах махнул рукой. – Помилуйте, Аркадий Павлович, кто у нас в России нынче не мнит себя Наполеоном, а? Вот мы все норовим о мужике нашем скорбеть, о доле его черной. Чуть ли не крепость7, слышал, с него хотят снять?.. Mais non! 8 Я… столбовой дворянин, офицер, так не считаю! Болтуны! Все pour passer le temps!9 Ведь ежели разобраться, копнуть поглубже, голубчик, такой свободы поведения, как у нас, не сыщете ни в Европе, ни в Азии. Уж больно широк душой наш народ, не вред бы и сузить. Ведь как мечтают у нас, господин Лебедев? Только держись – во все зверство натуры. Взгляните, к примеру, на немца, тот ежели и мечтать осмелится, то токмо по праздникам великим иль по приказу, то-то! А мы завсегда: и за рюмкой, и на груди возлюбленной, и на плахе, и даже на смертном одре. N'est ce pas, mon cher? 10 Взять хоть декабрьский бунт, двадцать пятого года… Мыслимо ли?! Уж им-то чего не хватало? И супротив кого поднялись? Супротив Отца своего, Помазанника Божия, Государя! Ну-с, наперед иным наука… будут шпагу ниже держать. Черт бы драл их всех! Икры захотели мужику на хлеб намазать, а плетью вдоль спины, а? Не верю! Все фальшью дышит! Вот вы, вы, голубчик! Ротмистр Лебедев, Аркадий Палыч-ч… Вы сами, лично когда-нибудь пытались заглянуть в очи России? М-м? Так я жду! – Граф, крепко захмелев, опасно качнулся в кресле, но заботы гостя не принял. Тщетно стараясь раскурить дрожащими губами давно потухшую трубку, он одержимо продолжил: – Вот то-то и оно, голубчик, ни черта вы не знаете! И тайна сия велика есть! Знать я превосходно знаю всех «святых» и «мучеников» – наделенных честной и смелой душой, способных мыслить глубоко и пытливо. Ну-с, коли так, давайте обнажим головы! Рылеевы, Пестели, Бестужевы-Рюмины, Кохановские…Кто еще? Поплатились жизнью! Другие при «красных шапках» сосланы в Сибирь… Мысли одушевляли их всех: введение конституции в России-матушке, берите больше – отмена крепостного права!.. Крамольники, ну не бред ли, голубчик? И что? Прикажете простить? Помиловать? О-о, нет! Это была бы непростительная снисходительность. Слабость и близорукость, слюнтяйство, черт возьми! Что делать, господин ротмистр, к счастью и несчастью, люди, увы, идут проторенным, давно известным путем. А ведь это была, голубчик… наша золотая молодежь… цвет и надежда нации… Жаль, до слез жаль… Вы заскучали? Нет? Ах, понимаю, скажете: «Холодов излишне пьян и привел дурной пример»?
Граф обреченно качнул головой, вокруг его сомкнутого рта лежала тень суровой печали. Точно две души было в нем, и когда одна уходила, на ее место заступала другая, всезнающая и скорбная.
– Прямой вопрос, Аркадий Павлович, требует прямого ответа. – Граф стукнул об стол пустой рюмкой.
– Боюсь, Петр Артемьевич, мне нечего вам сказать. Окончательный вердикт вынесет история.
– Хм, вы осторожный человек, ротмистр. И это правильно. Возможно, в этом ваша сила.
Оба улыбнулись, и в улыбке проскользнуло что-то враждебное. Теперь хозяин дома уже не горячился и оттого стал по-прежнему строгим и важным.
– Так вот, сударь, я вам отвечу: нет, дело не в том, что я привел вам плохой пример, а потому, что в Отечестве нашем… хорошего мало. А здесь, в Царстве Польском, сами знаете… еще тлеет огонь под пеплом, как волчьи глаза в ночи. Шляхта Радзивилла, и Круковецкого не простила Его Величеству польской крови… Кто знает, что ждет Россию завтра?
Граф вдруг замолчал, откашлялся в скомканный платок, сделал служебное лицо и, грудью подавшись к гонцу, убежденно продолжил. Но Лебедев, смертельно уставший с дороги, уже с трудом понимал сказанное. И по мере того, как Холодов говорил, все замкнутее и суровее становилось лицо Аркадия – словно каменело под градом раздражающих своей бесконечностью слов старика.
– Не худо ли вам, голубчик? – Старик оборвал свою речь на полуслове. Морщины на его щеках порозовели от выпитого; пытливо поглядывая на гостя, он недоверчиво переспросил: – Вы меня слышите?