Пиковая дама червонный валет. Том первый - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович страница 2.

Шрифт
Фон

«Хлебушко черненький труженику первое пропитание!»5 – любил повторять «словесные запуски» своего хозяина Дмитрий.

– Отчего у вас хлеб на Москворецкой завсегда так хорош? – интересовались вновь пришлые, покупая фунтиками хлеб черный и ситный.

– А потому, сударь, что хлебушко заботу да ласку любит. Выпечка выпечкой, а вся сила в муке, братец. У Лопаткина покупной муки отродясь нет… Как есть – вся своя! И рожь, и пшеницу отборную берем-с на местах… На мельницах опять же свои «глаза» поставлены, чтобы ни соринки, ни пылинки… Чтобы жучка… не дай Бог! Вот этак, сударь. Все вельми просто. Эх, калачи на отрубях, сайки на соломе! – всегда радостно заканчивал речь Лопаткин своей любимой поговоркой.

Однако, несмотря на все старания семьи вынырнуть из омута нищеты, дела шли из рук вон плохо… Маленький Алексей не раз становился невольным свидетелем «негласных», при поздней свече разговоров родителей; отец все крепче подумывал переехать в Санкт-Петербург, где второй десяток лет коренилось хозяйство его свояка.

– Там, Бог даст, поддержат на первых порах и угол справят, Лексевна. Мы ведь, чай, не чужие им? Оно-с, конечно, в провинции по всему-с дешевле, так ить, увы, душа моя, перспектив для твоего обожателя тут – никаких! Одно верно-с: стыдно, право, перебираться в столицу ни с чем, – убивался Иван Платонович. При этом он по обыкновению нервно поправлял измятый за день воротничок белой сорочки, приглаживал редкие, невнятные волосы и плакал в ладони своей единственной. Маменька – кроткая, тихая женщина, слепо любящая мужа, неизменная заступница детей, тоже плакала. Ее безмолвное движение губ от неслышного, но выразительного шепота согревало горячей молитвой.

– Ах, ты сердечушко мое доброе, – мелко дергаясь каждой морщинкой лица, всхлипывал супруг, виновато целуя ее пальцы. – Алешка такое же унаследовал от тебя. Добрый… даром, что молчун. А Митенька нет… не тот. Хоть и все из одного куска теста слеплены. Вот-с ить как, голубушка, вот-с…

Так они сиживали порой до утра в редкие минуты согласия и откровения, прислушивались к тягучим глухим ударам своих сердец, словно каждый стук их был, право, последним.

Шло время, но надежды на скорый переезд так и остались несбыточными. Иван Платонович последовательно, как лесоруб на делянке, продолжал пропивать нажитое добро и все чаще возвращался со службы через трактир под «крупнейшей мухой». Повзрослевшие за четыре года сыновья теперь острее ощущали пугающую раздражительность родителя, терявшего почву под ногами, и не раз за неделю познавали на себе его мстительную руку.

Все это не могло положительно сказаться на детях. Шестнадцатилетний Дмитрий, этим годом заканчивающий гимназию и мысливший подать документы в Мариинский институт6, на пьяные окрики папаши отныне отвечал презрительным холодным молчанием, и лишь углы его губ подергивались всякий раз от страстного желания оскалить зубы.

– Глянь, Лексевна, какого волчонка вырастили на свою голову! Ах, как смотрит, стервец, на родного отца – чистый зверь!

В Алексее играли другие ноты. Задумчивый, мечтательный, чаще грустный, худой не в пример братцу, он в штыковые атаки не шел. Мир, которым был полон младший Кречетов, был закрыт даже для сердобольной маменьки. И все же цепкий сторонний взгляд обращали на себя внимание большие карие, не по-детски серьезные глаза, жившие какой-то особенной жизнью на бледном нервном лице. И если в Дмитрии от года к году копилась злость и, в противоположность дряхлеющему отцу, наливались тяжестью кулаки, то в Алексее происходили духовные метаморфозы. «Мир, сыне, не потому уцелел, что живот набивал, а оттого, что смеялся и помнил о Боге… Не хлебом единым жив человек. Помни, главное – пища духовная, данная нам Отцом Небесным…» – крепко держал Алексей подо лбом слова местного батюшки.

Внутренний мир Алеши и вправду имел иные, яркие цвета. Еще с детства Людмила Алексеевна, няня, да и сам Иван Платонович узрели в младшем пружину артистической души.

– Экий ты лицедей, братец! – хлопая звонко в ладоши, морщил от смеха лицо отец. – Да кыш ты… язвить тебя… воду всю взбаламутил! Ты ж только погляди, мамочка, каких типов выводит Алешка-то наш! То гусем пройдет, то свиньей хрюкнет… ни дать, ни взять, все почетные фамилии Саратова по полочкам разложил. Тут тебе и Бахметов, и Железнов, тут тебе Еремеевы и Угрюмовы! А как вирши декламирует, плут! Э-э, братец, да ты талант у меня! Уж на что же лучше.

Такие минуты окрыляли мальчика. Он еще не осознавал, что за таинственная великая сила влекла его к чуду, имя которому было театр, но чувствовал сердцем, чувствовал всем естеством, что всегда любил его, любил больше, чем все свои детские «сокровища», больше своего дома, решительно больше, чем все остальное. В такие мгновения, в окружении улыбок домашних, полный недоумения и неясной тревоги, непонятного терпкого восторга, он шепотом обращался к небесам:

– Милый Боже, помоги мне! Милый Боже, даруй мне счастье осуществить мечту…

Глава 2

В один из знойных июльских дней, когда нестерпимый жар заставляет, оставив дела и заботы, броситься в Волгу, валдайский колоколец на дверях плеснул настойчивым, властным звоном.

Василий Саввич Злакоманов – рослый, громогласный и толстый, представляющий на торговом горизонте Саратова весьма завидную фигуру, сотряс сирое бытие Кречетовых.

– Здравие дому! Сам-то где? Воюет поди, ха-ха! Государеву волю исполняет? – с порогу взорвался сиплым смехом Злакоманов, не на шутку испугав остолбеневшую няньку Степаниду. – Эх, Платоныч забавник… Так-то он дорогих гостей встречает. Ладныть… Обождем покуда, а вот кабы стравить его с медведем, тогда б и глянули, каков он забавник. Ну, что стоишь, старая? – Злакоманов с напускной грозой в глазах воззрился на прикрывшую полураскрытый рот Степаниду и цыкнул: – Живо сыщи хозяина! Скажи, Василий Саввич пожаловал. Да шевели ногами, мать. У Злакоманова каждый час на рупь поставлен… Н-ну!

Степанида, доселе укоризненно вытянувшаяся под градом словес, лишь охнула и, придерживая темный сарафан, заковыляла исполнять приказ. При этом застиранный желтый платок сполз с ее головы, открыв на затылке алтынную лысинку среди грязно-серых волос.

Злакоманов, довольный собой, заложив крупные пальцы за парчовый в снежинку жилет, воссел на приглянувшийся стул и, вытянув ноги в хромовых сапогах, деловито огляделся окрест.

– Да уж… на серебре тут давно не едят… да и чай по всему «жидок» подают… – не стесняясь стен кречетовского дома, вслух заключил купец. Он недовольно, ровно мучаясь изжогой, оценивающе глянул на старый турецкий диван с оторванными кистями, на круглый стол, что по обедам собирал всю семью, на испуганно задвинутые под него стулья, на молчаливый, красного дерева резной буфет, за мутным рифленым стеклом которого стояли щербатые шеренги бокалов и рюмок, и сделал вывод, что единственная стоящая вещь в горнице – это на славу разросшаяся пальма, жившая в дюжей кадке у трехстворчатого окна.

– Помилуй Бог! Помилуй Бог, кого вижу-с! Василий Саввич – вот-с радость-то! И какими дорогами-с! – с куриной поспешностью поправляя служебный синий сюртук, вынырнул из-за дверей хозяин. На его казенном лице, словно прихваченная сургучом, расцвела угодливо-приветливая улыбка. – Ужли не забыли-с моей малости? Ужли не забыли, красавец вы наш, Василь Саввич? – дрожал всем телом Кречетов, в подобострастном поклоне протягивая руку.

– Ну, что за глупости! Стыдно, Платоныч! Ну, ужо я тебя… Да полно, полно! – сурово и строго отрезал гость, насилу высвобождаясь из двойного рукопожатия.

– Эй, Степанида! Как есть все на стол! Василь Саввич! Сам Злакоманов нас посетили-с!

– И ребрышки копченые, батюшка, подавать? Сами давеча велели на Петра и Павла сберечь…

– Дура-а! Я же сказал – все! О Господи Иисусе Христе, ради всего святого простите, голубчик Василь Саввич, кругом, знаете ли, непроходимая тупость! Тьфу, утка хромая! Просто жуть берет, да и только… гиперборейские дебри-с…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке