Лукашину нелегко дались эти слова, ибо он знал, не хуже своей жены знал, что колхозники на дальних сенокосах всегда подкашивают для себя. И так делается во всех колхозах. Но раз уж замахнулся – бей. И он закончил:
– Чуть ли не под каждой елью стожок!
Петр Житов – совсем не похоже на него – как-то неуверенно поглядел на своих притихших мальчиков, как он часто называл своих работяг, затем примирительно сказал:
– Что-то путаешь, товарищ Лукашин. Кто полезет в колхозные сена…
Мстительная, прямо-таки головокружительная радость охватила Лукашина – настала его пора торжествовать. Хватит, помотали они ему нервы, посмотрим, какие нервы у вас.
Он поднял высоко голову, сказал:
– Ничего не путаю, товарищ Житов. На днях пошлем специальную комиссию.
Сзади, за спиной Лукашина, громко всхрапывал, булькая горлом, вконец упившийся Ефимко – всегда одним у него кончается, – и Лукашин не к его храпу прислушивался вдруг каким-то обострившимся в эту минуту слухом. Он прислушивался к реке, к ее спокойным, затихающим всплескам внизу, за увалом, кажется, хороший день будет завтра, – прислушивался к ровному гудению костра, на который караульщик только что бросил несколько жарких сосновых полешек, и еще он прислушивался к шагам на лугу. Кто-то – скорее всего жена одного из этих мужиков – шел сюда. И мысленно он уже представлял себе, какой сейчас концерт у них начнется, – крепко выдают бабы своим мужьям за эти выпивки на берегу. Потому что иной раз мужиков так закрутит, что не то чтобы домой какой рубль принести, а еще в долг залезают.
Из-за штабеля мешков с мукой вышла Анфиса.
Лукашин понимал, зачем притащилась его благоверная: ради него. Ради того, чтобы он не наломал дров, не разругался совсем с мужиками. И вообще, все эти пять лет, что они живут вместе, он только и слышит дома: «Иван, полегче? Иван, потише! Иван, не наступай, бога ради, на больные мозоли людям…»
Но дома – пускай: жена. Да еще и жена неглупая – сама сколько лет колхозом правила. Но она ведь и на людях стала наставлять его.
В прошлом году он застукал на молотилке двух баб – в валенки жита насыпали. ЧП. По существу, под суд надо отдавать, а она, только начал он их пушить, тут как тут со своей заступой: «Давай дак, председатель, зерно не солома. Большую ли ему щель надо, чтобы закатиться». В общем, подсказала бабам, как вывернуться, а его самого просто в дураках оставила.
То же самое в этом году. Пустяк, конечно, – рукавица семян, которую Клавдия Лобанова отсыпала на поле во время сева. Но ведь не прижать как следует Клавдию – весь колхоз растащат! Не дала. Запричитала насчет голодных ребятишек – вой кругом поднялся. «Да пойми ты раз навсегда, – втолковывал он ей дома, – в какое ты меня положение ставишь! Ведь я в глазах колхозников зверем выгляжу – этого тебе надо?» – «Что ты, что ты, Иван! Да я ни в жисть больше ничего не скажу».
И вот пожалуйста – явилась. С приветливой улыбочкой – никаких свар там, где я, – а чтобы он не мог придраться к ней, на руке короб с бельем. Полоскать иду.
И именно эта-то неуклюжая хитрость – нитками же белыми шита! – больше всего и взбесила его сейчас. Так взбесила, что в кармане ватника карандаш попался – в куски изломал. Ну а для житовской шараги ее приход – праздник. Все вскочили разом на ноги, заорали:
– Анфиса, Анфиса Петровна!.. – Как будто для них и человека дороже ее на всем свете нету.
Петр Житов – тот еще артист! – широким, просто-таки княжеским жестом указал на ящики справа от себя: любой выбирай. Так-то мы почитаем тебя!
– Нет, нет, Петя, не буду. Какое мне сидение – полоскать иду. Я это нарочно крюк дала, думаю: мужик-то у меня где?
– Да, дело к вечеру, – игриво ухмыльнулся Петр Житов.
– Да не мели ты чего не надо, – в том же игривом духе ответила Анфиса и даже хлопнула его по спине. – Вы мне председателя-то испортите – все с вином да с вином…
– Ладно, иди куда пошла, – как можно спокойнее сказал Лукашин и, тоже невольно переходя на язык игры, добавил: – А насчет вина мы уж сами как-нибудь разберемся.
Анфиса тут так вся и просияла, с резвостью молодой девки подняла с земли короб с бельем.
– Постой, – сказал Петр Житов. – Раз посидеть не хочешь, выпей на прощанье.
– Нет, нет, не буду. Какое мне питье – ребенка кормлю.
– Ясно. Пить с ворами не хочу…
– Чего, чего, Петя? С ворами? С какими ворами?
Анфиса медленно огляделась вокруг, пытливо посмотрела на мужа.
– В газетке одной недавно вычитал. Один руководящий товарищ колхозников так назвал…
Лукашин не успел ответить Петру Житову – его опередил Михаил Пряслин. Михаил заорал вне себя:
– Чего тут в прятки играть? Руководящий товарищ… В газетке вычитал… Председатель свой так сказал. – И то ли совесть заговорила в нем вдруг, то ли Анфису ему жалко стало, добавил: – Ладно, заводи, Чугаретти, своего рысака. В гору попадать надо.
Петр Житов – камень человек! – не пощадил Анфису. Требовательно глядя ей в глаза, спросил:
– Хочу знать твое мненье на этот вопрос… Как бывшего председателя. В разрезе какой нынче линии колхозники: хозяева или воры?..
Все примолкли – нешуточно спросил Петр Житов.
Лукашин не глядел на жену. Он зажал себя – кажется, под пыткой не проронил бы ни единого слова. Пускай, пускай повертится! Его проучил Петр Житов, так проучил, что до гробовой доски помнить будешь, но пускай и она сполна почувствует, как мужики умеют приголубить.
Анфиса усталым голосом замученной, заезженной бабы сказала:
– Какие вы воры… Воры чужое тащат, в чужой дом залезают, а вы хоть и возьмете когда чего, дак свое.
Глава третья
У колхозной конторы Михаил спрыгнул с машины вместе с нижноконами[3].
Петр Житов – он сидел, развалясь, в кабине – зарычал:
– Мишка, ты куды от дома на ночь глядя?
Михаил даже не оглянулся – только покрепче зажал под мышками ржаные буханки. А чего, в самом деле? Разве Петр Житов не знает, куда он идет? Первый раз, что ли, с буханкой к Ставровым тащится?
Было еще довольно светло, когда он вошел в ставровский заулок, и высокая сосновая жердь торжественно, как свеча, горела в вечернем небе.
У Михаила эта жердь, торчавшая посреди заулка, каждый раз вызывала ярость. В темное время тут не пройдешь – того и гляди лоб раскроишь, а когда ветер на улице – опять скрип и стон, хоть из дому беги. В общем, будь его воля, он давно бы уже свалил ее ко всем чертям. Но Лизка уперлась – ни в какую! «Егорша вернется из армии – разве захочет без радио? Нет, нет, хозяин поставил, хозяин и уберет, коли надо».
Но если в этой проклятой жердине был хоть какой-то резон (пищали после войны кое у кого трофейные приемники), то в затее свата Степана, кроме старческой дури, он ничего не видел.
Всю жизнь, четверть века, стоял ставровский дом под простым охлупнем[4] без конька и так мог бы стоять до скончания века: крыша хорошая, плотная, в позапрошлом году перебирали, охлупень тоже от гнили не крошится – чего надо по нынешним временам? – До конька ли сейчас? – А главное – ему ли, дряхлому старику, разбираться с такими делами?
Не послушался. Весной, едва подсохло в заулке, взялся за топор. Самого коня из толстенной сосны с корнем – с ним, с Михаилом, зимой добывали из лесу – вытесал быстро, за одну неделю. И какой конь получился! С ушами, с гривой, грудь колесом – вся деревня смотреть бегала. Ну а с охлупнем дело не пошло. Отесал бревно с боков, погрыз сколько-то теслом снизу и выдохся.
И вот сколько уж времени с той поры прошло, месяца три, наверно, а новой щепы вокруг бревна по-прежнему не видать. Только свежие следы. Топтался, значит, старик и сегодня.
Степана Андреяновича он застал – небывалое дело! – на кровати. За лежкой.
– Чего лежишь? – по привычке пошутил Михаил. – А мне сказали, сват у тебя накопил силы, к сену[5] укатил.