Глава 2
Утро выдалось хмурое – серенькое, пасмурное, с мелким дождичком, который с тупым упорством рябил воду в скопившихся за ночь на асфальте лужах. Отопление уже отключили, под одеялом было тепло и уютно; возможно, поэтому, а может быть, в силу каких-то иных, более уважительных и наукообразных причин – например, вследствие меняющегося атмосферного давления – выбраться из кровати в это утро оказалось тяжелее, чем когда бы то ни было. Глаза закрывались сами собой, и стоило векам сомкнуться, как на темном экране дремлющего сознания начинало разыгрываться очередное захватывающее действо, во сне казавшееся исполненным смысла, а в момент очередного пробуждения нелепым, ни с чем не сообразным. От этих утренних сновидений в памяти оставались лишь смутные обрывки, тающие буквально на глазах, как брошенные в таз с водой снежные комья, – какие-то массивные золотые сосуды и украшения, драгоценные камни величиной с кулак чемпиона мира по боксу, серьги, подвески и античные вазы, которые, стоило к ним приблизиться, превращались в груды пыльного, ни на что не годного хлама. Все эти сны, вне всякого сомнения, были вызваны из глубин подсознания впечатлениями вчерашнего дня. Вполне возможно, просыпаться было трудно еще и потому, что сны эти дарили смутную надежду: казалось, если поспать еще немного, хотя бы минуток пять, ответы на все вопросы придут во сне, как, по легенде, явилась Менделееву его периодическая таблица. И тогда останется лишь встать, умыться, выпить кофе и отправиться на службу, чтобы там удивить коллег готовым решением проблемы…
Никакое решение к подполковнику Ромашову во сне, естественно, не пришло, зато, поддавшись лени, он здорово проспал. В результате на работу явился с небольшим опозданием, скверно выбритым и не успевшим совершить утренний кофейный ритуал. Пить кофе ему пришлось уже в кабинете, и кофе, разумеется, был именно того качества, которого можно ожидать от напитка, приготовленного путем растворения подозрительной коричневой субстанции из жестяной банки в стакане с кипятком.
Правда, после второго стакана этой бурды, напоминавшей слабый отвар дубовой коры пополам с древесным углем, и трех-четырех выкуренных подряд сигарет в голове прояснилось, и подполковник с удивлением осознал, что впервые за последние полгода чувствует себя отлично выспавшимся, свежим и отдохнувшим. Неужто ему постоянно, изо дня в день, недоставало именно этого получаса?
Днем тучи как-то незаметно разошлись и в небе засверкало солнце – веселое, яркое, какое бывает только во второй половине апреля, когда весна наконец набирает полный ход и властно вступает в свои права. Солнечные лучи слепящими вспышками отражались в подсыхающих лужах и стеклах проезжающих по улице автомобилей. Солнце щедро золотило осевшую на окнах кабинета пыль, в которой дождик промыл массу замысловато извивающихся дорожек; косой четырехугольник яркого света пересекал заваленный бумагами стол, ложился на истертый коваными каблуками паркет и загибался на стену, немного не дотягиваясь до нижнего края деревянной рамы, в которую был заключен портрет президента. Глава государства смотрел со стены строго, без намека на улыбку – не смотрел, а прямо-таки целился, напоминая тем, кто успел об этом забыть, кем он был до того, как перебрался в Кремль.
Впрочем, толстяк, сидевший за столом напротив Ромашова, на президента не смотрел – ему, толстяку, было не до того. Он пыхтел, сопел и поминутно утирал потеющую лысину мятым носовым платком. Всякий раз, когда он взмахивал этой клетчатой тряпицей, по кабинету распространялся запах дорогой парфюмерии, да такой густой, что временами забивал даже крепкий дух переполненной пепельницы. Лысину, спереди украшенную смешным хохолком, обрамляли полуседые волосы, волнистыми локонами ниспадавшие на покатые плечи; жирное туловище было втиснуто в светлый парусиновый пиджак, под которым виднелась винно-красная шелковая рубашка с распахнутым воротом. Под рубашкой, поверх туго набитого салом кожаного мешка, заменявшего этому типу шею, был кокетливо повязан цветастый шейный платок; на пухлой, синеватой от бритья щеке виднелось некое образование, что-то среднее между родинкой и бородавкой – крупное, темно-багровое, с торчащим пучком длинных, завивающихся колечками волос. В левую глазницу была вставлена лупа, как у часовщика или ювелира, почти целиком утонувшая в жировых складках; на столе, под рукой, лежала еще одна лупа, по виду старинная и притом очень мощная, к помощи которой толстяк прибегал уже четыре раза. В коротких и толстых, поросших жесткими черными волосами пальцах толстяк сжимал некий предмет из тусклого желтого металла – совсем небольшой, сантиметра полтора в длину, немного похожий на морскую ракушку, – уже в который раз придирчиво осматривая его со всех сторон. Он занимался этим уже битых двадцать минут. Поначалу подполковник Ромашов пытался задавать ему какие-то наводящие вопросы, но толстяк не реагировал, и подполковник, смирившись с неизбежным, стал ждать. Он положил себе ждать полчаса, по истечении которых намеревался вывести посетителя из транса любыми доступными средствами, вплоть до рукоприкладства, поскольку создавалось впечатление, что посетитель способен просидеть так не один час.
О, разумеется, он был способен! В этом подполковник Ромашов не сомневался, поскольку прямо перед ним, кое-как втиснутый в узкое пространство между спинкой стула и краем стола, сидел не кто-нибудь, а сам Петр Самсонович Степаниди – один из крупнейших и наиболее авторитетных коллекционеров антиквариата, человек-легенда, в чьих жилах бурлила взрывчатая смесь греческих, кавказских и бог знает каких еще кровей. Две недели назад человека-легенду нагло обокрали, нанеся его коллекции огромный и невосполнимый (по его словам) ущерб. Такова была причина, по которой Петр Самсонович в данный момент обретался на Петровке, 38; а поскольку это был не обычный «терпило», а сам Степаниди с его многочисленными связями и знакомствами, обретался он именно в кабинете подполковника Ромашова, а не в каморке у кого-нибудь из оперов. Чему, надо добавить, подполковник вовсе не был рад…
Предмет, который с таким вниманием рассматривал, обнюхивал и разве что не пробовал на зуб многоуважаемый Петр Самсонович, представлял собой серьгу – надо понимать, золотую, хотя из-за бесчисленного множества мелких царапин золото было совсем тусклым и с виду больше напоминало дешевую латунь. В списке вещей, похищенных из квартиры Степаниди, значились три пары золотых серег. Та вещица, что в данный момент подвергалась осмотру, не очень-то подходила под данное потерпевшим описание, однако само описание было достаточно расплывчатым, и, заполучив серьгу в свое распоряжение, Ромашов решил на всякий случай предъявить ее Петру Самсоновичу, о чем, признаться, уже начал горько сожалеть. Степаниди наслаждался наблюдаемым сквозь лупу зрелищем, а Ромашов терял драгоценное время, поскольку даже без лупы видел, что серьга, хоть и очевидно ценная, Петру Самсоновичу никогда не принадлежала. Такой маститый коллекционер, как Степаниди, надо полагать, узнал бы свое имущество с первого взгляда, не прибегая к столь тщательному осмотру.
Покосившись на часы (до истечения отведенного коллекционеру на изучение серьги срока оставалось еще около шести минут), Ромашов закурил очередную сигарету и стал, скучая, наблюдать за прихотливыми извивами табачного дыма в солнечных лучах. На дым он за эти двадцать четыре минуты уже насмотрелся до тошноты, равно как и на мелкий чешуйчатый узор, созданный на оконном стекле дождем и пылью. Наконец Степаниди встрепенулся, осторожно положил серьгу на стол, вынул из глаза лупу и принялся гримасничать, разминая затекшие мускулы лица.
– Прошу меня простить, – сказал он своим высоким, как у женщины, голосом и приложил жирную короткопалую ладонь примерно к тому месту, где под могучим слоем сала должно было скрываться его сердце, – прошу меня простить, я запамятовал, как вас по батюшке?..
Запамятовать он этого не мог, поскольку никогда не знал. В силу некоторых причин подполковник Ромашов, когда это было возможно, избегал представляться незнакомым людям по имени-отчеству. Ссылка на забывчивость в данном случае являлась не чем иным, как вопросом, заданным Степаниди в соответствии с его представлениями о вежливости; сознавая это, подполковник взял себя в руки и не стал грубить, заявляя, что его имя и отчество не имеют отношения к делу.