– Ну, такое вполне может произойти, – легкомысленно машу рукой. – Человек увлекается историей определённого периода, а если к тому же он ещё и психически неустойчивый, как вы говорите, то в какой-то момент воображает себя участником легендарного покушения. Каша в голове из дат и событий. Не знаю статистики, но такие перевоплощения, наверное, в современном мире не редкость…
Омельченко согласно кивает головой и продолжает:
– Вот и мы о том же подумали. Однако самое странное началось чуть позже, когда мы всё-таки попытались пробить его имя по нашим базам. Сам-то этот человек, ясное дело, твердил, что он Столыпин и никто иной. А выяснили мы, что перед нами находится ни много ни мало осуждённый на длительный срок заключения Павлов Евгений Максимович. Однако странность заключалась в другом: этот Павлов за несколько недель до происшествия погиб в драке с другими заключёнными в исправительно-трудовом заведении, где отбывал срок. То есть человек умер и похоронен на тюремном кладбище, как указано в свидетельстве о смерти, а он на самом деле жив, да ещё выдаёт себя за Петра Аркадьевича Столыпина. Ну не абсурд, скажите?
Мутная какая-то история, прикидываю про себя и закуриваю сигарету:
– Ну, у вас прямо-таки натуральный голливудский боевик! Искусно спланированный побег: имитация смерти во время драки между зеками, фиктивные похороны, а потом уже на волю с чистой совестью, где у парня окончательно крыша отъезжает на съёмках исторической киношки…
– Вовсе не боевик, – Омельченко грустно качает головой и тоже закуривает предложенную сигарету. – Мы подняли заключение патологоанатома, и не доверять ему нет оснований. Более того, шрамы после вскрытия – а это, извините, от горла до паха, и их никак не уберёшь, – обнаружены у задержанного Павлова ровно там, где они и должны быть. Заметьте, у живого Павлова! Так что сомневаться в том, что это именно он и никто другой, нет причин.
– Оживший мертвец? – ухмыляюсь, но мне уже почему-то невесело. – Мистика, зомби…
Допиваю кофе из чашки и отправляюсь заваривать новый. Омельченко молча следит за мной и, вероятно, не ожидает иной реакции.
– И где же сегодня этот ваш «Столыпин»? – спрашиваю беззаботно.
– В психиатрической лечебнице. Врачи пытаются вправить ему мозги, но ничего сделать пока не могут. Парень твёрдо стоит на своём, и наши эскулапы тоже отмечают некоторые странности. Например, у него достаточно широкий, но очень характерный словарный запас, каковым мог обладать человек, проживавший именно в начале двадцатого века. Новомодных слов он не знает или очень искусно это имитирует. Понятия не имеет о компьютерах и абсолютно не знаком с современными электроприборами. Общается с людьми охотно, но манеры его совершенно не зековские, а ведь настоящий Павлов никакого образования, по сути дела, не получил, с детства по зонам: с малолетки переходил на взрослые, и перерывы между очередными отсидками были у него не очень долгими. Психиатры руками разводят, мол, такого кардинального перерождения личности в их практике ещё не встречалось. Да и так классно сыграть чужую роль по силам не любому профессиональному актёру.
– Ну и что же вас всё-таки привело к нам? – осторожно интересуюсь, а в душе уже поминаю нехорошими словами начальство, грузящее меня такими загадками. – Какое отношение ко всем этим событиям имеет доблестная израильская полиция?
– Дело в том, что из бесед с Павловым стало известно, что он якобы и в самом деле Пётр Аркадьевич Столыпин, но его душа переселена в тело современного человека, о личности которого он никакого понятия не имеет и иметь не хочет. Поначалу мы такое утверждение восприняли как шутку, но он с завидным постоянством повторял это, словно акцентировал наше внимание. Из дальнейших расспросов выяснилось, что с ним, то есть с настоящим Столыпиным, некими высокопоставленными людьми было заключено на том свете соглашение о следующем: его душа будет переселена в тело какого-то человека, существующего сегодня. Иными словами, бывший государственный деятель и реформатор получит возможность вернуться на этот свет – в наше время и в новом обличье, что якобы жизненно необходимо для современной России и неких политических сил, субсидировавших эту своеобразную трансплантацию. Кому такое понадобилось, он сказать не может, потому что и сам всех деталей не знает. Да ему это и неинтересно знать. Но едва он окажется вне стен психиатрической клиники, то непременно всё выяснит и честно доведёт информацию до нашего сведения.
Омельченко замолкает и пристально глядит на меня, словно ожидает окончательного приговора:
– Вам эта история, Даниэль, ни о чём не говорит? Вы мне ничего не хотите рассказать?
– Переселение душ? – переспрашиваю неохотно. – Не верю я ни в какие реинкарнации. Более того, мне приходилось встречать нечто похожее, но подобные опыты были основаны на глубоком гипнозе, когда человека можно было заставить поверить, что он не он, а кто-то другой – политик, солдат, женщина, ребёнок. Или даже убедить в том, что он находится совсем в другой эпохе – библейской, средневековой, любой… Но это всего лишь, повторяю, гипноз. Игра разума, по большому счёту. Никаких взаправдашних переселений.
– Мертвец под гипнозом? – усмехается Омельченко. – Бр-р, страсти-то какие…
– А вот это для меня и в самом деле загадка. Вы же не станете утверждать, что в действительности существуют зомби, как в американском кино? И к тому же, как вы говорите, бывший покойник – сегодня вполне нормальный человек. Дышит, хочет есть и, извините, ходит на горшок.
– В том-то и дело, – Омельченко задумчиво глядит на свою чашку с недопитым кофе.
– И всё-таки чем я могу вам помочь? – напоминаю, хотя вопрос, скорее, риторический и не требующий прямого ответа. – Ведь вы не случайно приехали к нам, разве не так?
– Есть ещё одна деталь, которая, надеюсь, будет вам интересна. Она-то и натолкнула нас на мысль обратиться именно к вам. В беседах с Павловым несколько раз всплывало имя израильского учёного по фамилии Гольдберг. Он будто бы разработал технологию и уже производил ранее манипуляции с перемещением сознания. Переселение души Столыпина в тело зека Павлова – его работа, как утверждает сам Павлов… Потому я и оказался у вас, Даниэль.
Не знаю, что ему ответить, лишь молча сижу за своим столом и гляжу в окно, но что там происходит, честное слово, не вижу.
– Нам известно, что вы прежде общались с загадочным Гольдбергом, и ваше начальство этот факт подтверждает, – продолжает Омельченко добивать меня. – Мы в общих чертах знаем, что он за человек и чем занимается. Надеюсь, наши мнения о его работе совпадают: это достаточно спорная и не совсем легитимная деятельность. Как со стороны закона, так и со стороны морально-этической.
Мне остаётся только развести руками, потому что я и в самом деле хорошо знаком с профессором Гольдбергом, но совершенно ничего не слышал о нём в последние два года. Да и слышать не хотел, ведь при всех своих регалиях и заслугах он занимался нередко такими вещами, которые то и дело попадали под статьи уголовного кодекса. Уж это я знал прекрасно.
– И чем же я могу вам помочь? – опять интересуюсь, догадываясь, что ничего хорошего из дальнейшего нашего разговора не узнаю.
– Мы хотим, чтобы вы помогли нам во всей этой путанице разобраться, – Омельченко глядит на меня немигающим взглядом, словно уже не просит, а требует помощи. – Никаких обвинений никому мы не предъявляем, ведь задержанный нами человек противоправных деяний пока не совершил. Дебош на съёмках фильма – мелкое хулиганство, не заслуживающее внимания. Но его происхождение и обличие… Какой с него спрос, если он фактически покойник и его формально не существует? Куда его деть? Это тоже большая проблема, которую мы никак не можем разрешить…
Каждый раз, когда передо мной ставят задачу, в которой нет точных исходных данных и не совсем понятно, что в итоге необходимо получить, мне с некоторых пор представляется следующая вымышленная, почти абстрактная для окружающих картинка. Я сижу на вершине высокого холма, где спокойно греюсь на солнышке и умиротворённо озираю расстилающиеся окрестные пейзажи. Но что-то беспокоит меня, не даёт до конца расслабиться, и я помимо желания начинаю спускаться вниз. И сразу же вокруг меня сгущаются тени, становится зябко и неуютно, но спускаться почему-то необходимо. Иначе нельзя. Тревога и непонятная досада почти реальным облаком окутывают меня, но… никуда не денешься. Спускаюсь, предчувствуя беду…