Скорость продолжала падать. Очкарик первым разглядел шагнувшего к обочине человека в черной матерчатой куртке и указал на него. Тыква остановил машину вплотную к бордюру, очкарик вышел под дождь и откинул спинку кресла, освобождая доступ к заднему сиденью. Человек в куртке сделал неопределенное движение бровями, и очкарик, словно спохватившись, поспешно юркнул назад. Тыква снова едва заметно улыбнулся: очкарика он не жаловал и никогда не давал себе труда скрывать это обстоятельство.
Человек в черной куртке сел на переднее сиденье и кивнул Дынникову: трогай. Спортивный «шевроле» оторвался от бровки тротуара и влился в транспортный поток на Кутузовском, почти сразу перестроившись в крайний левый ряд и набрав прежнюю самоубийственную скорость. Вновьприбывший вынул из кармана пачку сигарет, откинул крышечку и закурил, не снимая тонких кожаных перчаток и не предлагая своим попутчикам угоститься.
У него было тонкое нервное лицо с гладко выбритыми щеками и немного застенчивой улыбкой, которая открывала неровные передние зубы. Из-под куртки, плечи которой намокли от дождя, кокетливо и вместе с тем солидно выглядывал белоснежный воротник крахмальной сорочки, туго стянутый узлом строгого черного галстука. Прическа у него была аккуратная, не имевшая ничего общего ни с бандитским «ежиком», ни с неформальными патлами – ни дать ни взять банковский служащий средней руки, дорожащий своей работой и активно делающий карьеру. Курил он неторопливыми глубокими затяжками – так, словно год в глаза не видел сигарет и теперь смаковал каждый кубический миллиметр дыма. Он всегда курил именно так, и, глядя на него, все присутствующие неизменно начинали испытывать острое желание составить ему компанию. Это относилось не только к курению: он был прирожденным лидером и делал со вкусом буквально все – от употребления кофе до взлома замков.
Очкарик некоторое время боролся с искушением, но в конце концов сдался и тоже закурил. Он полагал себя человеком тонкой душевной организации, во многом превосходящим тот сброд, с которым ему приходилось общаться, и потому всякий раз искренне огорчался, поддавшись обаянию человека с переднего сиденья. Чтобы как-то компенсировать моральный ущерб, он перебросил сигарету в угол рта и насмешливо спросил, щурясь от попадавшего в глаз дыма:
– Слышь, Активист, а ты что же, перчатки и перед сном не снимаешь?
Тот, кого он назвал Активистом, покосился на него через плечо. В этом взгляде не было ничего, кроме пытливого интереса.
– Снимаю, – спокойно ответил он. – Дома я хожу без перчаток, если это тебя интересует. А что, тебя это волнует?
– Да все нормально, – немного сник очкарик. – Просто не пойму, зачем они тебе. Ходишь, как трахнутый злодей из кино…
– Мне не нравится слово «трахнутый», – заметил Активист.
– Извини, – еще больше стушевался зарвавшийся очкарик.
– А перчатки я ношу потому, что мне это нравится, – продолжал Активист так, словно его не перебивали, – и еще потому, что не имею дурной привычки оставлять свои пальчики где попало. Представь себе, что через час твое тело найдут в этой самой машине. Здесь нет ничего, что указывало бы на меня, а Миша никому не скажет. Правда, Мишук?
Тыква совершенно серьезно кивнул. С чувством юмора у него было туговато, зато он умел молчать и готов был пойти за Активистом в огонь. Очкарику это было отлично известно, и он испуганно поджался на заднем сиденье: Дынников шутить просто не умел, а с Активистом вечно невозможно было понять, шутит он или говорит всерьез.
– Расслабься, Телескоп, – сказал Активист, заметив, как вытянулось и побледнело синеватое от проступавшей сквозь кожу щетины лицо очкарика. – Это был просто пример. Помнишь, как в школьных учебниках по русскому языку писали: «Например: зима – зимний, мокруха – мокрый…».
– Тьфу, – сказал Телескоп и раздраженно раздавил сигарету в пепельнице. Курить ему расхотелось напрочь.
Тыква снова перестроился и свернул на 1812 года улицу, направляясь к Филям. Активист докурил сигарету и потушил окурок в стальной карманной пепельнице. Защелкнув круглую крышечку, он убрал пепельницу в карман и, поймав в зеркале заднего вида взгляд Телескопа, подмигнул ему.
– Не оставляй следов, – назидательно повторил он.
Вскоре Тыква остановил машину напротив голого сквера с мокро поблескивающими под дождем зябкими липами и лоснящейся от влаги чугунной витой оградкой. Подняв воротники, все трое выбрались под дождь и, перепрыгивая лужи, двинулись по тротуару. Активист широко и целеустремленно шагал впереди, глубоко засунув руки в карманы. Было самое начало четвертого, но из-за низких туч казалось, что уже наступил вечер. В густых темных волосах Активиста поблескивали дождевые капли, Телескоп ежился и вертел шеей, когда дождинки падали за воротник его турецкой кожанки, то и дело принимаясь протирать стекла очков, а Тыква сердито тряс головой и время от времени проводил короткопалой ладонью по коротко остриженным волосам. На плече у него висела серая спортивная сумка, и из всех троих именно он походил на бандита.
На углу возле гастронома их поджидал какой-то скукоженный субъект под сломанным коричневым зонтом, один край которого бессильно обвис книзу, как перебитое крыло летучей мыши. Субъект зябко переступал ногами в огромных, лопнувших по швам и совершенно раскисших от воды грязно-белых кроссовках и дымил сигаретой без фильтра, распространявшей тяжелый, удушливый смрад. Увидев Активиста, он бросил бычок в лужу и подался вперед, но Активист прошел мимо него, как мимо пустого места, и обронил, не разжимая губ:
– Во двор.
Двор был старый, густо заросший корявой сиренью и старыми вполобхвата кленами. По случаю нелетной погоды скамейки перед подъездами пустовали, как и почерневшая от времени и непогоды беседка в глубине двора.
– Он дома? – спросил Активист у скукоженного субъекта.
– Дома, дома, – лязгая зубами не то от холода, не то от волнения, подтвердил тот.
Активист, едва заметно морщась, окинул взглядом небритую, испитую физиономию, сине-белую болоньевую курточку и замызганные, сильно обтрепанные джинсы, поправил рукой в перчатке узел галстука и спросил:
– Сколько, говоришь, он тебе должен?
– Четыре тысячи, – снова начиная неловко переминаться, ответил скукоженный. – Иди, говорит, на хер, не брал я у тебя никаких денег…
– Ша, – оборвал его Активист. – Это я уже слышал. Спрашиваю в последний раз: деньги он брал? Если узнаю, что ты пошутил, это будет твоя последняя шутка.
– Да брал, брал, – зачастил скукоженный, истово прикладывая к впалой груди грязноватый кулак. – Выручай, говорит, зарез мне полный…
– Я же просил: не надо художественной литературы. Условия знаешь? Мы работаем из двадцати пяти процентов.
– Нормальные люди берут половину, – негромко проворчал Телескоп, но Активист даже не оглянулся.
Скукоженный кивнул, все еще прижимая к груди кулак.
– Дом мамашин продал, – невнятно пробубнил он. – Хороший дом, пятистенок, и от Москвы всего ничего – двести верст…
Активист его уже не слышал – он нырнул в воняющую кошками темную пасть подъезда. Телескоп сдержанно вздохнул и шагнул следом. Тыква отодвинул скукоженного с дороги и вошел последним.
– Погуляй, – сказал он скукоженному, и тот, уныло кивнув, побрел на свое место у гастронома.
Приятель скукоженного, кинувший его на четыре тысячи, жил на третьем этаже. Дом был старый, построенный со сдержанным размахом достопамятных сталинских времен, и на лестничную площадку выходило всего две квартиры. Поднимаясь по лестнице, Тыква вынул из-за пазухи и натянул на голову шерстяной спецназовский шлем-маску с прорезями для глаз. Активист и Телескоп уже были в масках. Телескоп залепил глазок в соседней двери пластилином и обрезал телефонный провод, а Активист, позвякивая связкой отмычек, возился с замками богато отделанной железной двери, тихо насвистывая сквозь зубы. В левой руке тускло поблескивал вороненой сталью старенький «вальтер». Щуплый Телескоп вынул из-под кожанки обшарпанный наган и встал позади Активиста, из-за блестевших в прорезях маски очков до жути похожий на какого-то чокнутого инопланетянина. Медлительный Тыква потянул «молнию» сумки и не спеша вынул двуствольный обрез с обмотанной красной изолентой рукоятью. Теперь вся троица была в перчатках.