— Садитесь, пан кумисар, говорите, с чем пришли в мой скромный дом, а я слушаю, слушаю. — Кичалес выдохнул облако дыма.
— Вы приняли меня в собственном доме. — Попельский постучал папиросой по крышке портсигара. — Это свидетельствует о вашем доверии. Я благодарен вам за него.
— Какие красивые слова! — Хозяин снова усмехнулся под тонкими усиками киноактера. — Если бы здесь была моя хавира, это значило бы, что вы шац человек. А в этой халабуде я могу принять даже самого бедного арендатора.
Попельский задумался. Кичалес не угостил его ужином, не предложил ни сигары, ни водки. Это свидетельствовало, что он относится к нему безразлично. Позже сравнил его с арендатором, а это в свою очередь означало, что он относится к нему враждебно. Полицейский встал, вытащил из кармана «Вечернюю газету» и кинул ее на стол перед собеседником. Кусты вокруг дома вдруг зашевелились. Кичалес поднял руку, и снова наступила тишина, которую нарушало разве что посвистывание сверчков.
— Найдите убийцу этого ребенка и отдайте мне, — тихо проговорил Попельский, показывая на газету, где на первой странице виднелось фото комиссара.
— Вы думаете, как и остальные, ну нет? Что это иудей убил христианское дитятко, чтобы в мацу покрошить, ну нет? И потому я, иудей, должен его искать как среди своих? Хотите меня задобрить? Погромов еврейских боитесь, заварушек?
— Меня не интересует, какой национальности убийца, понятно, пан Кичалес? — холодно сказал Попельский. — Я к вам обращаюсь не как иудею, а как к губернатору. К губернатору!
— Что так? Как так? — Король преступного мира, казалось, стушевался. Смотрел на гостя, не скрывая удивления.
— Преступный мир, мир бандитов и воров — это ваша губерния, а вы — ее губернатор. Этой губернией управляете только вы. Ваши подданные — люди чести! Ни один карманник не ограбит беременной женщины, ни один бандит не нападет на ребенка, ни один урка не побьет старой или сумасшедшего. Такие принципы вашей губернии, не так ли?
— Ну, так. — С лица Кичалеса не исчезало удивление.
— А этот сукин сын, — Попельский хлопнул ладонью по газете, — убийца трехлетнего ребенка, нарушил все принципы вашего мира. Неужели вы допустите, чтобы в вашей губернии действовал такой выродок, разве вам безразлично? Ведь у вас есть собственная полиция, собственный министр внутренних дел, которому известно любое гнездо, где может спрятаться эта тварь! Вы можете задействовать для поисков своих людей?
Кичалес раздумывал, не является ли вопрос Попельского проявлением недопустимой дерзости. Лыссый припер его к стенке и приказывает что-то делать! И как смеет этот трус, который еще сегодня хотел подать в отставку, заставлять его, Кичалеса, открыть свои планы, более того, требовать с ним сотрудничать?! Он задумчиво открыл портсигар Попельского и вытащил оттуда сигарету. Закурил и взглянул на лысую комиссарову голову, которая едва виднелась в тусклом свете керосиновой лампы, горевшей на крыльце. Этот ґліна слишком хитрый, думал Кичалес, затягиваясь ароматным дымом «Египетских», чтобы вот так, запросто прийти сюда и чего-то требовать. Он хочет что-то мне предложить взамен.
— Вы говорите, говорите дальше, пан кумисар, я слушаю, слушаю, — произнес он, откинувшись на качели.
— Я хочу объединить наши силы и найти убийцу Гени Питки.
— Вы говорите, говорите! Это очень гецне! Но зачем это все? Или я суд? Или я полиция? Какой мне с того интерес?
— Если вы благодаря своим информаторам найдете настоящего преступника и отдадите мне его живого, я на год забуду о существовании вашей губернии. Любой урка, что скажет мне «я от Кичалеса», будет иметь возможность спать спокойно, я его немедленно отпущу. Разве кто-то из них совершит нечто похожее на убийство на Жолкевской. Тогда я его убью. — Попельский потушил сигарету. — Это мое предложение. На год забыть про вас и ваши дела. А взамен получить убийцу ребенка. Живого!
— А что будет, — король преступного мира снова усмехнулся, — если ни я, а вы его сцапаете? Я потрачу время, заплачу людям, мои ребята бросятся за работу, а тут что? Вы его сцапаете, а не я! И я ничего с того ни имею!
— Да, — плетеное кресло затрещало под Попельским, — тогда вы ничего с этого не получите. Наша сделка очень проста и не предусматривает никаких дополнений, она однозначна, как понятия чести и позора. Или вы его поймаете, и имеете год покоя, или вы его не поймаете, и мы дальше будем противниками. Но противниками честными, как всегда, как до сих пор, и так будет до конца! Что вы на это скажете?
Кичалес встал и начал прохаживаться по веранде. Его подкованные ботинки стучали по доскам. Попельский перевел дыхание. Он все сказал. Глянул на винниковский лес. Дело Гени Питки будет его последним. Действительно последним. А потом он уйдет на пенсию и заживет в таком же лесу, как этот, в Винниках. Вечерами читать античных поэтов или решать задачи по линейной алгебре. Только это одно следствие. Еще один толчок к действиям. Еще один период аскетизма, во время которого он выслеживает убийцу в городских закоулках. Попельский резко почувствовал приближение своей старости: под тяжелым слоем еды бурлили пищеварительные соки, вены зарастали жиром, легкие были уничтожены никотином. Закрыл глаза и на удивление, несмотря на вечернюю пору, почувствовал, как его клонит в сон. Стук подкованных ботинок прекратился. Попельский открыл глаза. Кичалес стоял перед ним и протягивал ему руку. Комиссар пожал ее. Это и был тот долгожданный толчок.
Через четверть часа король вошел в спальню. Его любовница была в чулках с подвязками и прозрачном пеньюаре. Расстегнула ему ремень.
— Ах ты, мой губернатор, — прошептала она.
Через мгновение она уже ничего не говорила.
VI
Университетский судебный медик, доктор Иван Пидгирный, ненавидел беспорядочный образ жизни и любые неожиданности. Сутки он делил на три части, каждая по четыреста пятьдесят минут. Пидгирный называл их терциями. Первые семь с половиной часов доктор проводил на медицинском факультете университета Яна Казимира на улице Пекарской, а две следующие терции, соответственно семейную и ночную — дома. Домашние дела со временем стали менее обременительными, ибо трое сыновей Пидгирного пошли собственными путями, которых, в конце концов, он как отец не одобрял. Полтора часа, которые оставались от терций, Пидгирный проводил, добираясь пешком с улице Тарновского, где его вилла соседствовала с домом профессора Леона Хвистека, до морга и обратно. Он гордился своей урегулированной жизнью, о чем и рассказывал всем вокруг с упорством, с которым он проповедовал собственные взгляды относительно дискриминации украинцев на государственных должностях, хотя сам был ярким этому отрицанием.
Сейчас он мысленно делил на терции собственную жизнь. На каждую назначил двадцать пять лет. Первый период он провел, учась. Иван Пидгирный родился в 1875 году в селе Острожец между Мостками и Львовом. Там маленького Иванко, необычайно сообразительного сына бедного крестьянина, заметил греко-католический священник и, когда мальчик окончил сельскую школу, рассказал о нем пану Онуфрию Сосенко, украинскому адвокату и образовательном деятелю «Русской беседы». Сосенко решил оплатить обучение мальчика в гимназии Франца Иосифа, а потом найти для него другого благодетеля. Чрезвычайные способности Ивана Пидгирного, особенно в области естественных наук и классических языков, привели к тому, что по рекомендации Сосенко на гимназиста обратил внимание сам греко-католический митрополит Сильвестр Сембратович. Этот благодетель бедной, но способной украинской молодежи оплатил Пидгирному последние годы учебы в гимназии, а затем назначил ему стипендию, благодаря которой парень поступил на медицинский факультет, сначала во Львове, а затем по приказу митрополита перевелся в Черновцы. В 1900 году в тамошнем университете Пидгирному вручили диплом медика с отличием — summa cum laudae.
Затем начался новый этап жизни — львовская профессиональная и семейная терция. Ее основными вехами были женитьба, карьера врача, а затем преподавателя и рождение трех сыновей, каждый из которых не оправдал отцовских надежд. Старший сын, Василий, погиб в петлюровской армии в боях за самостийную Украину. Средний, Сергей, мечтал не о независимости, а о диктатуре пролетариата и, как член Коммунистической партии Западной Украины, попал в тюрьму в Ровно, а потом, в результате обмена заключенными, оказался в Советской России. Там, в стране юношеских мечтаний, его замордовало НКВД. Младший сын, Иван, поразил отца больней всего. Полностью ополячившись, он после окончания юридического факультета в Львове сменил имя и фамилию на «Ян Подгурный» и отправился в Варшаву, где сделал блестящую карьеру адвоката и политика в санационных кругах. Подводя итог своей жизни, доктор Иван Пидгирный считал вторую терцию неудачной и, чтобы как-то компенсировать поражение, позволил себе закрутить роман, который держал в глубокой тайне. В конце концов, приключение быстро закончилось, и судебный медик стал таким, как и до сих пор — ворчливым и раздраженным. В то же время он сохранил проницательный ум и в своей сфере считался гениальным специалистом.