Редко пытаемся мы заглянуть внутрь калейдоскопической трубки и часто не замечаем цветных стеклышек, а видим лишь их отражения в зеркале. Эпизод, о котором я рассказал, можно считать доказательством странной гипотезы, которую я услышал от Вас. При непременном, конечно, условии, что он не был случайностью.
Вернемся ко второму периоду моего детства. Это было уже в Москве, на Школьной улице. Жил я у тетки, на втором этаже кирпичного дома, рядом с Андрониковым монастырем. У развалин монастыря зимой мы катались на санках, склон холма круто опускался к Яузе, и ребятня любила это место. Зимой сорок седьмого в один из ясных дней я собирался туда после школы, но был наказан на уроке пения. За что — не помню. Учитель наш, Сергей Фомич, так рассердился, что оставил меня в пустой комнате на час. Это было со мной впервые. И вот я сижу в этой комнате, окна ее залиты солнцем, и солнечные зайчики как бы в насмешку надо мной пляшут на полированной крышке рояля. Я смотрю в окно и вижу воробьев, которые устроили возню у матовых, наполненных светом сосулек, свисающих с крыши. С минуту я наблюдаю за ними, потом оборачиваюсь и вижу человека у рояля. Человек этот в сапогах, на нем гимнастерка, подпоясанная брезентовым ремешком, и я узнаю его со спины. А он, не оборачиваясь, говорит:
— Ну-ка, малыш, споем вот эту песню. — И несколько аккордов словно вдруг усыпили меня, и я пел точно во сне, и звучала удивительная музыка. То была народная песня, и слова ее неожиданно для себя я вспомнил, хотя раньше знал только мотив.
И когда прозвучал последний аккорд, я услышал:
— Мне пора, малыш, прощай.
И я встрепенулся. Что это было? Комната пуста, над окном шумят воробьи, солнце опускается на крыши дальних домов у Абельмановской заставы, свет его резок и багров. Щемящее чувство одиночества было непереносимо. Я уронил голову на подоконник, закрыл глаза, чтобы не расплакаться, в ушах моих снова зазвучали знакомые аккорды, но я не поднял головы, так как знал, что человека за роялем не было.
Теперь я хотел бы рассказать о том, что произошло пять лет спустя. Мне исполнилось уже тринадцать лет. Летом я поехал к бабке моей по матери, которая жила под Веневом.
Помню теплое июльское утро…
Листья хмеля за стеклом горят зелеными огнями на солнце, я приоткрываю окно, сдерживаю дыхание, потому что вижу у палисадника Настю. Рядом с ней двое сверстников, и один из них, повернув голову к окну и не видя еще меня, кричит:
— Пошли на речку!
Теперь я толкаю оконную раму так, что хмель тревожно шумит и с листьев срывается крапивница и взмывает до конька крыши. Прыгаю из окна на мягкую серую землю, расталкиваю высокие мальвы, бегу к изгороди, перепрыгиваю ее. Остановившись рядом с ними, стараюсь не смотреть на Настю. Стараюсь быть впереди, когда мы выходим на дорогу, ведущую к речке.
В руке у нее стеклянная банка с крышкой: если мы поймаем окунька или вьюна, она принесет его домой, и он будет жить в банке, пока старый белый кот не выловит рыбку лапой.
— Настя, дай понесу банку! — говорит Владик.
— Нет, я, моя очередь! — Я подхожу к Насте и протягиваю руку, и рука Владика и моя рука встречаются с ее рукой, мы отталкиваем друг друга, и дело неожиданно доходит до драки. Мы катаемся с Владиком по траве, выкатываемся на колею и, наконец, серые от пыли, встаем, а Настя укоризненно качает головой и советует посмотреть в зеркало.
Вдруг кто-то предлагает идти пшеничным полем. И мы сворачиваем на тропу, желтые стебли и колосья бьют нас по рукам, еще минута — и мы, забыв об осторожности, сходим с тропы, собираем колоски, на ладонях наших остаются теплые беловатые зерна, вкус которых нам хорошо знаком. И тогда появляется далекая тень на тропе.
— Объездчик!
Мы бросаемся врассыпную. Настя бежит за мной.