Стройный юноша восемнадцати лет, высокий, но совсем не гигант по дорсайским стандартам, сильный, но средней силы по дорсайским стандартам. Его лицо было лицом его отца, резким и костлявым, с прямым носом, но без отцовской массивности в костях. Цвет его кожи был смуглым, как и у всех дорсайцев, волосы прямые и черные. Только глаза неопределенного цвета, оттенки которого менялись от серого к зеленому, от зеленого к голубому, отличали его от других членов семьи. Но разве цвет глаз сам по себе может создать репутацию странности?
Оставался характер. Он в полной мере унаследовал склонность к приступам холодной убийственной ярости, характерным для всех дорсайцев, приступам, из-за которых ни один здравомыслящий человек не стал бы задевать дорсайца без достаточно уважительной причины. Но это было общей особенностью дорсайцев, а если и сами дорсайцы считали Донала Грима странным, значит, была у него какая-то индивидуальная особенность.
Возможно, рассуждал он в косых лучах опускающегося солнца, это было то, что он даже в приступах ярости оставался расчетливым, всегда сохранял контроль над собой. И в этот момент вся его странность, вся его необычность обрушилась на него — он почувствовал таинственное освобождение от телесной оболочки, что случалось с ним с самого его рождения.
Это всегда наступало в подобные моменты, когда плечи его сгибались от усталости или какого-нибудь сильного чувства. Он вспомнил, как это случилось с ним на службе в церкви Академии, когда он был утомлен долгим днем, заполненным тяжелыми упражнениями и трудными занятиями, и когда он почти терял сознание от голода. Как и теперь, косые лучи опускающегося солнца падали сквозь большие окна на полированные стены с изображениями сцен из известных битв. Он стоял в строю своих товарищей, между рядами твердых низкий скамей — впереди младшие кадеты, сзади офицеры — и слушал глубокие торжественные ноты службы.
Холод пробежал по его спине. Его полностью охватили какие-то чары.
Далеко от него красные лучи умирающего дня заливали светом равнину. В небе черной точкой кружил ястреб. И сейчас, стоя у ограды, он почувствовал ту же стену, незримо отделявшую его от мира. Населенные миры и их солнца возникли перед его мысленным взором. Он слышал трубу, зовущую его к выполнению какой-то задачи, важнее которой нет ничего на свете. Он стоял на краю обрыва, и волны неизвестного лизали его ноги, и, как всегда, он хотел шагнуть вперед, в неведомое, но маленькая частица его самого удержала его от этого самоубийства и толкнула назад.
Затем, внезапно, — это всегда происходило внезапно — чары были нарушены. Он вернулся в обычный мир.
* * *
Мужчины из семейства Ичана Кана сидели за длинным столом в большой затененной комнате. Женщины и дети по традиции уже ушли, а мужчины остались выпить и поговорить. Присутствовали не все — если бы к столу пришли все мужчины семейства, это было бы настоящим чудом. Из шестнадцати взрослых мужчин девять несли службу среди звезд, один лежал после хирургической операции в госпитале на Форали, а самый старший, двоюродный дед Донала Камал, лежал при смерти в собственной комнате с кислородной подушкой у носа со слабым запахом сирени, который напоминал ему его жену с Мары, уже сорок лет как покойную. За столом сидело пятеро мужчин, и одним из них, начиная с сегодняшнего дня, был Донал.
Остальные, пришедшие приветствовать его совершеннолетие, были: Ичан, его отец, Мор — его старший брат, находящийся в отпуске и прилетевший с Френдлиз, его дяди-близнецы Ян и Кейси. Они сидели у конца стола во главе с Ичаном, слева — два младших брата.
— В мое время там были хорошие офицеры, — говорил Ичан. Он наклонился, чтобы наполнить стакан Донала, и Донал автоматически протянул свой стакан, внимательно слушая отца.