Предисловие. Сны Попова
Каждая новая книга Валерия Попова встречается его давно определившимся читателем с тем нетерпением, с каким после долгой разлуки с собственным отражением подходишь к зеркалу. Эта, приуроченная к его семидесятилетию,не исключение.
Одна из тайн успеха Попова заключается в поразительной точности, с которой выуживает он не замечаемые нами приметы, запахи, тайные недодуманные мысли. Именно упоминание таких вещейслучайной ассоциации, полузабытого чувстваобеспечивает Попову безошибочное узнавание «своими». При всей редкой пластичности своей прозы он чуждается томительной описательности: где другие старательно вырисовывают куб, Попов задает его диагональю. Наша жизнь в его прозе не столько присутствует, сколько угадывается. Вечный интерес всякого читателя к собственному подсознанию и есть причина неослабевающего интереса к Попову: он первым фиксирует перемены. Кажущаясяи вполне нарочитая, игроваянедотепистость его авторского героя только оттеняется жесткой точностью письма, четкой организацией материала и метода.
«Философия счастья», с которой Попов пришел в русскую литературу, напитанную апологией страдания, во многом определялась именно системностью, четкостью мышления, попыткой сформулировать законы в хаосе. Хаос и в новой книге Поповаодно из главных слов-сигналов, символ неумения организовать и обуютить окружающий мир. Среди тотальной сверхтекучести, необязательности, в которую мы волей-неволей погружены, именно это разумное организующее начало само по себе утешительно.
В этот сборник вошли ранние поповские шедевры, обеспечившие ему одно из первых мест в петербургской прозе шестидесятых-семидесятых (а там было из кого выбирать, особенно до переезда Битова в Москву), и новые рассказы, не уступающие тем, прежним, но резко отличающиеся по интонации. Стиль Попова узнается мгновенно, даже любимые парольные словечки его остались прежними, и лучшие, самые поэтические и странные его рассказы по-прежнему похожи на снытолько те были счастливые, а эти тревожные. Повести и рассказы последних лет, собственно, и есть летопись приложения прежних поповских законов к новой реальности, в которой все прогнозы малоутешительны и, главное, обречены на несбывание. Внешне перед нами прежний Попов: тесто текста густо упихано изюмом точных наблюдений и лихих каламбуров из «записнухи». Проза по-прежнему смонтирована, свинчена из готовых блоков, по ее пространству щедро раскиданы шуточки, словесные игры и припечатывающие определения. Попов по-прежнему формулирует свои законы счастья, благодаря которым герои его ранних книг«Жизнь удалась», «Южнее, чем прежде», «Новая Шахерезада»ухитрялись сохранить здравый смысл и радость существования. «Да, жизнь загадочна и страшна, нослегка подчиняема словам. Мостик из слов, сцепленных над хаосом,единственное наше спасение. Как хорошо жить в уютеи как страшно за тех, кто не умеет его словами организовать!»
В русской литературной традиции Попов странен, почти неуместен именно отсутствием изначальной установки на страдание. Оно не кажется ему ни поводом для уважения к страдальцу, ни пропуском в рай, ни непременным следствием особенных достоинств. Многочисленные маски, напяливаемые борцами, страдальцами, снобами, для героя Попова не столько отвратительны, сколько обременительны. Оказывается, и циником быть необязательно! И всеведение напускать на себятоже незачем! И вешать на окружающих собственные проблемы, и самому носить их, как ордена,дурной тон! Разумеется, столь нестандартная позиция долго не позволяла Попову выскочить из амплуа «питерского юмориста», тогда как разборчивый читатель давно уже научился жить «по Попову»то есть не натыкаться на прутья клетки там, где можно спокойно пройти между ними. Это, разумеется, не отменяет знания обо всех темных, непостижимых, мрачных сторонах жизнитех областях, в которых не работают четкие и утешительные поповские законы. Некоторые из нихнапример, «У наших врагов есть свои проблемы» или «Счастье копится где-то, чтобы внезапно обрушиться на тебя»продолжают работать и в новой прозе Попова, даром что в разъехавшейся реальности герой все меньше верит себе.
Попов движется по миру странником, перед которым, как в детском фильмоскопе, разворачиваются все новые и новые картинки, и герой его прозы доверяет тому, кто эти картинки показывает. Один из коренных приемов такой прозыотстранение, обновленное восприятие привычных вещей. Поэтому в прозе Попова всегда так много пустырей, свалок, пустых пакгаузовпустынных, таинственных пространств, на которых попадаются странные предметы, изменившие свое назначение. Но раньше побеги на эти пустыри были прорывами в свободу, счастье, прекрасную необязательность«шагом в сторону», как называлось это в прекрасном старом рассказе. В ранней повести о детстве «Темная комната», блистательно построенной на цепочках остранений, свалка на окраине города представала столь же таинственной, как Зона в «Пикнике на обочине» Стругацких: островок предметов, назначение которых неясно. Теперь же пустыри подступили вплотную, обступили дома, проникли, кажется, и в квартиры. Хаос наступает, и в этом хаосе бродит одинокий Орфей, отчаянно пытаясь одомашнить словом непослушный, угловатый, выстывший мир; но и слова-то у него теперь все больше о винтах и болтах...
В поздней прозе Попова заявляет о себе и нечто новое, прежде всегоэто истончение, изношенность самого вещества жизни. Ранние рассказы насыщены радостными, вещными, плотными приметами. Тут его пластике было где разгулятьсяприкладной акмеизм, упоение деталями: смакование холодного молока, банного пара, мягкой, пристающей к нёбу сосиски. Этого вещества жизни в новых рассказах Попова практически нет. Нет плотского упоения прекрасной реальностью, счастливого сидения в теплой ванне, радостных летаний на катере по воде, бурой от листьев, как заварка. Все больше грузовиков, грязных машин, заледенелых дорог, все больше ненавистного Попову холода, поездок неизвестно куда, разговоров с утомительными и мрачными собеседниками. Гротеск его, прежде позволявший легко преодолевать ужас жизни, доводивший его до смешного, одомашненного абсурда, становится все печальней, все отчаянней, и реальность прозы уже распадается, как и все вокруг. Разлезается ее волшебная ткань, утрачивается смысл, прежде так легко и волшебно возникавший из точных догадок, сцеплений, из самого воздуха. Примеры такого распада реальностипревосходные рассказы «Сон, похожий на жизнь» и «Сон, похожий на смерть».
Герой в них бессловесен, как и положено спящему. Он уже не может словами организовать жизнь по своему вкусу. Он снова странствуетно странствует уже над вспененной, неуютной, коричневой рекой, среди пустынных и пыльных комнат. И это все, чего он заслуживает? Этотот рай, который был ему обещан?
Засасывающую «воздушную яму», метафизическую бездну, разверзшуюся внезапно у самых ног, Попов чувствует не хуже прочихнапротив, он со страшной точностью рассказывает о том, как поглощает эта бездна всех, кто не хочет ей сопротивляться. Одним из ключевых слов становится «тьма». Она окружает героя как символ неупорядоченного мира, в котором не за что ухватиться. Это тьма не только метафизическая, но и вполне конкретнаямрак заледеневшей реки, ночного неба, в котором без толку мотается воздушный шар, или мрак небытия, который страшит героя в тысячи раз больше, чем любые страдания на земле. «Мы поняли вдругстрах притеснений, наказаний, террора уступает самому главному страхустраху перед темной безднойона страшней». Это сказано с безжалостной точностью. Законы пасуют перед бездной. Невозможно быть счастливым там, где количество мелких нелепостей и гнусностей давно переросло в новое качество жизни. Эту жизнь организовать уже нельзя.
Можно организовать прозу.
Проза по-прежнему выстроена с заботой о читателе и любовью к нему. Все гвозди забиты намертво, и ткань текста, натянутая на них, не провисает нигде. «Записал!»рефрен последней, самой мрачной главы новой повести «Нарисуем». Как Попов написал эту вещь? А как он смог пережить то, о чем написано в ней, в «Третьем дыхании», в повести об отце «Комар живет, пока поет», в дачной хронике «Грибники ходят с ножами»? Эти книги, одна страшней другой, вызвали у некоторых оторопь: как можно такоео себе и о своей жизни? Но это и есть то единственное, что можно ейтакойпротивопоставить: все видеть, все знать. Записать.
Когда-то литература помогала ярче пережить счастье и сохранить еготак, чтобы перечитать и вспомнить; так, чтобы беспричинная радость, праздничная свобода, чувство победы над хмурыми и злобными типамипередались другим и стали общими. Потом та же литература помогала изжить ужасназвать его по имени с последней облегчающей точностью, чтобы и другие, узнав собственный адский опыт, почувствовали: они не одни. Попов не стеснялся счастья (ведь это не было кичливое, пошлое счастье приобретателядля восторга ему всегда было нужно очень мало), не стесняется и страдания. И снова проговаривает то, о чем читатель боится подумать; и снова читатель ощущает родство с автором и благодарность ему.
В этой книге, однако, представлены не самые смешные и не самые страшные рассказы Поповаа те самые, похожие на сны. Именно во сне бывает самая глубокая и чистая грустькак и самое беспримесное блаженство; в этих рассказах Попов прорывается в ту реальность, о которой все мы догадываемсяи по которой вечно тоскуем. Умение прорваться туда гораздо важней искусства точно описать видимый мир. Если бы Попов умел только весело и узнаваемо воспроизвести «Нормальный ход»он был бы обычным хорошим писателем. Писателем большим и уникальным его делает «Шаг в сторону».
Привыкнув обмениваться паролями и отзывами с любимым автором, на его юбилейное «Нарисуем» постоянный читатель уверенно отвечает:
Будем жить!
НАРИСУЕМ(Повесть)
Глава 1ПЕШКИ НАЗАД НЕ ХОДЯТ
...Вот про некоторых молодых говорят: «Уж пусть лучше пишет, чем пьет!» Но тебе я скажу так: лучше пей!
С таким напутствием я вышел в литературу. Конечно, не лучший старт. Маститый поэт (седые редкие космы струились на воротник вязаной бабьей кофты) с удивительным терпением слушал скучные благонравные стихи, временами внезапно кивая (или просто падая в сон?)и только при моих стихах ожил. И даже руки стал потирать: вероятно, решив сказать что-то хорошее? И сказал!.. Чтовы уже знаете! То естья уже «хватил шилом патоки» литературной жизни (приведенным выше эпизодом дело не ограничилось). И, понимая, что мучиться тут всю жизнь, решил параллельно заняться чем-то полегчедля отдыха и, как это ни парадоксально звучит, для денег. Как говорил мой мудрый отец: «Лучший отдыхэто смена работы». И я решил поступать во Всесоюзный государственный институт кинематографии. Все знали тогда, что из всех сфер (кроме криминальных) самые большие доходы в кино и там же восторженная любовь женщин и зависть мужчин.
Попов.
Я.
Ежов, великий сценарист, тяжко вздыхая, смотрел на листки моего вступительного этюда, потомна меня.
Выглядишь моложе, чем по анкете...
Я и есть моложе!бодро ответил я.
Хорошо пишешь.
Ура! Я знал, что найдется гений, который оценит меня. И нашелся. И главноегде!
Привык, видно, первым везде быть!
Как догадался? Кроме школьной золотой медали я ничем вроде себя не выдавал?
А вокруг себя не видишь никого.
Опять прав! Что значитгений. Но мне гениальность его, похоже, боком выходит? По длинному багровому лицу мастера стекали струи... страдал. По виду это походило на обыкновенное тяжкое похмелье, но по сутиэто он переживал наши несовершенства... Конец?
Сверху, по склону аудитории, сквозь пыльные окна хлынул свет. Высшие силы, видимо, вспомнили про меняправда, с некоторым опозданием. Ну что ж, и у них бывают сбои.
...А если заклинит, трос всегда перекусить можноне вопрос!сверху донеслось. Сначала я даже подумал, что с воли, из окна. Откуда в этом пыльном заведении такие речи?
А сплести новыйдва пальца...
Речь оборвалась. Я поднял голову.
«Нет,понял я.Здесь!»
Хватит!донесся неприятный голос Сысоевой, замдекана.Рабочую жизнь ты знаешь... но писать тебе Бог не дал. А без этогосам понимаешь.
Зашелестели собираемые в пачку бумаги. Сысоева поднялась. Ежов, вздохнув, тоже стал складывать бумаги в дряхлый портфель. Травя душу, заскрипела форточка.
А я вот с ним буду работать! О рабочем классе будем писать!вдруг произнес я. Все оцепенели. Рабочая тема, как топор, висела тогда над каждым художественным учреждением. Не будетвообще могут закрыть. И все это знали. Вот так!
Ежов весело крякнул. И я понял суть его радости: хоть не бессмысленно день прошел, хоть будет что рассказать друзьям-гениям, когда они соберутся вечером за столом. А для писателя день без сюжетапотерянный день.
Берешься?
Да!
Никогда тяги к рабочему классу раньше за собой не замечал.
Железно?
Абсолютно.
Ежов уже по-новому поглядел на меня.
«Нет добросовестней этого Попова!»говорила наша классная воспитательница Марья Сергеевна, но говорила почему-то с тяжелым вздохом.
Вдруг откуда ни возьмись...донеслось сверху. Это «спасенный» так прореагировал! Конечно, все, включая, я думаю, Сысоеву, знали неприличное продолжение этой присказки. Договорит? Тогда даже Ежов не сможет ратовать за его зачисление... В этот раз пронеслопродолжения не последовало.
Ну-ну!произнес Ежов. От его сонного оцепенения не осталось и следа.А не горячишься?спросил у меня.Этого я знаю!Он глянул наверх.Хомут еще тот!
Погодите, Валентин Иваныч, раздавать хомуты!проскрипела Сысоева.Товарищ Маркелов не принят!
Ну?обратился к непринятому товарищу Маркелову шеф.Ты как... насчет этого?в мою сторону кивнул.
Нарисуем!просипел тот.
Вы слишком щедры, Валентин Иваныч, но расхлебывать-то потом нам!
Расплывшиеся было черты Ежова вдруг обрели четкость и силу.
Здесь пока что, Маргарита Львовна, окончательные решения принимаю я! Идите, оформляйтесь!Он махнул опухшей ладошкой цвета свекольной ботвы. Этой рукой он написал «Балладу о солдате» и теперь ею же открывал калитку нам!
И небеса не остались безучастнывдруг с оглушительным грохотом отхлопнулась форточка, и в пыльную душную аудиторию влетела косая завеса золотого дождя... после чего форточка так же глухо захлопнулась. Хватит пока.