И вдруг я сам себя удивил вопросом:
– Слушай, а почему ты согласился пойти в испытатели?
Ну вот ей-богу, не собирался я у него это спрашивать, потому что убивать время было совершенно некогда и мне, и, вообще-то, ему тоже, а вероятность получения честного ответа равнялась квадратному корню из минус единицы. Собираться-то я не собирался, но вот спросил (наверное, слишком уж думалось мне об этом) и, разумеется, ответ получил вполне предсказуемый. Номер первый титаническим усилием превозмог вполне естественное желание послать господина полковника туда… верней, на то, на что следовало бы послать за столь топорную попытку влезть в душу. Превозмог, значит, и завел скучный монолог про «никогда бы себе не простил, если б упустил шанс оказаться у самых истоков ТАКОГО дела».
Я изображал, будто слушаю и сопереживаю, а сам от нечего делать продолжал любоваться охотничьим пылом Семена Михайловича. Этот до мозолей заглаженный самоходный диванный валик уже подобрался к воробьям метра на четыре, и, от возбуждения неприлично вихляя хвостом, готовился кидаться в атаку. Тут, правда, в реабилитационном корпусе включили вижн, вдоль аллеи хлестнуло характерным ревом заходящих на штурмовку «самумов», грохотом рвущихся «землероек», и воробьи в панике брызнули прочь. Семен Михайлович проводил их разочарованным взглядом, кажется, даже вздохнул горестно. А зря. Голову наотрез даю: если этот мямля когда-нибудь сумеет-таки сцепиться с воробьем, тот ему наверняка вломит.
Увы, глядя на чуть не плачущего кота, я невольно фыркнул, и объект номер один, естественно, принял это мое ехидное фырканье на свой счет. Он словно бы поперхнулся недоговоренным, закраснелся, как барышня, и вдруг ляпнул:
– Господин полковник, разрешите… а вас самого не корежит от всего этого?
Неопределенный тычок оттопыренным большим пальцем куда-то через плечо явно имел целью объяснить мне, что именно должно бы меня корежить. И я (не без изрядного труда) сообразил-таки: речь идет о голосящем вижне. Тот продолжал щедро поливать аллею грохотом, прилязгивающим механическим ревом да натужными ударами взрывов, – передавали не то фильм какой-то, не то программу новостей.
Ответить я не успел. И хорошо – потому что вопросец оказался куда как непрост.
– А вот меня – корежит! – заявил парень с таким отчаянным вызовом, словно бы собрался доказывать нашей ученой братии прогрессивный вклад среднеазиатских деспотий в становление моральных общечеловеческих ценностей. – Ковровые бомбардировки, залповые системы корректировки рельефа местности, орбитальные «метлы»… лазеры загоризонтного поражения… теперь вот еще «землеройки» эти, от которых даже не закопаешься… Во что превратилась война?! Когда только-только появились дальнобойные винтовки и нарезные орудия, кое-кто начал сокрушаться: солдаты перестают видеть живого противника и оттого превращаются в бездушных убийц. А что же нам теперь говорить?! У нас теперь даже на мониторах не люди, не объекты, не техника – звезды-кляксочки! Совмещаем крестик с ноликом, давим клавир, и где-то за тридевять земель горный хребет превращается в Марианскую впадину… А мы… Во что мы превратились, господа о-фи-це-ры?!
Стыдно признаться, но я чуть не наорал на него. И не только потому, что он уж чересчур сгущал краски, и даже не потому, что эти излияния очень напоминали истерику. Стыдно, стыдно сказать, но меня заело другое.
«Мы… господа офицеры…».
Ах ты, щенок! Всего-то два месяца как погоны нацепил, войну только по вижну знаешь, а туда же: «Мы»!
Слава богу, хоть вслух это не прорвалось.