Пьер не мог найти среди них Горацио, которого страстно ищут юные, восемнадцатилетние Гамлеты. Ему претило отдавать свои мысли на суд общественного мнения (этой публичной девки), но он жаждал свободно поделиться ими с избранным другом. Его слишком нежное сердце тяготилось одиночеством. Он страдал от страданий всего человечества. Оно сокрушало его бременем горя, тяжесть которого он преувеличивал: ведь как бы там ни было, человечество несет его, стало быть, шкура у него грубее, чем тонкая кожица еще не возмужавшего юноши. Но чего он не преувеличивал, что угнетало его сильнее, чем всемирное страдание, это всеобщее отупение.
Не страшно страдать, не страшно умереть, когда видишь в этом смысл. Жертвовать собой прекрасно, когда знаешь, ради чего. Но какой смысл в глазах юноши может иметь мир, раздираемый распрями? Чем может привлечь честного и духовно здорового юношу грубая схватка народов, сцепившихся, как бараны над пропастью, куда им всем предстоит рухнуть? Между тем дорога достаточно широка для всех. Откуда же эта жажда самоистребления? Для чего эти гордые собой отечества, эти государства, живущие грабежом, эти народы, которым внушают, что их долг — убивать? Для чего это всемирное побоище? Это взаимопожирание живых существ? Для чего эта кошмарная, нескончаемая, чудовищная цепь жизни, каждое из звеньев которой вонзает зубы в затылок соседа, насыщается его плотью, наслаждается его муками и на его смерти созидает свою жизнь? Для чего эта борьба, для чего эти муки? Для чего смерть? Для чего жизнь? Для чего? Для чего?
Когда сегодня вечером юноша вернулся домой, «для чего» молчало.
Между тем все как будто было по-прежнему. Он у себя в комнате, заваленной книгами и бумагами. Вокруг — знакомые звуки: на улице сирена возвещает конец воздушной тревоги; на лестнице, возвращаясь из подвала, оживленно болтают соседи, этажом выше хо дит и ходит из угла в угол старик, все поджидая сына, без вести пропавшего вот уже несколько месяцев. Но тревога, притаившаяся здесь, когда он уходил, исчезла.
Иногда неполный аккорд, резнув слух, оставляет душу в смятении, пока не прибавится нота, которая объединит враждебные или просто равнодушно-чуждые элементы, подобные незнакомым еще между собою гостям, ожидающим, чтобы их представили друг другу. Но вот лед разбит, и гармония течет, охватывая ваше существо. Такого рода химическое превращение произвело в душе Пьера это теплое мимолетное прикосновение. Пьер не отдавал себе отчета, не задумывался, почему произошла перемена; он только чувствовал, что всегдашняя враждебность окружающего мира вдруг смягчилась. Часами изводит вас острая головная боль; и вдруг вы замечаете, что ее уже нет; как случилось, что она вас отпустила? Только чуть-чуть еще стучит в висках, напоминая о ней. Пьер отнесся недоверчиво к этому внезапному успокоению. Он боялся, что боль утихла лишь на время, коварно притаилась, чтобы потом вспыхнуть с новой силой. Он знал, какое умиротворение дарит нам искусство. Когда наши глаза радует божественная соразмерность линий и красок и наш чуткий слух ласкают дивные переливы многозвучных аккордов, рассыпаясь и сливаясь согласно законам гармонических чисел, нас объемлет мир и затопляет блаженство. Но это озарение нисходит на нас откуда-то извне: как бы от далекого солнца, в лучах которого, завороженные, мы парим над жизнью. Это длится недолго — и мы снова падаем на землю. Искусство — лишь мимолетное забвение действительности. И Пьер боязливо ждал, что все это пройдет. Но нет, на этот раз излучение шло из глубины души. Ничто житейское не было забыто. Но все было в согласии: воспоминания и новые мысли; и все окружающее — предметы, книги, бумаги — как бы оживало, становилось интересным, чего давно уже не было.