И правильно, что отдал он тогда жене дом, а себе взял новый костюм да ордена, которые надевал три раза в год: на праздники и в День Победы. Очень правильно, хоть и бобылем оказался уже в возрасте, когда у других - и дети, и радость, и место за столом, которого никто не займет. А она вроде бы счастлива теперь, и то ладно…
Расчесал ты, Иван, старую болячку: зуд по всей душе пошел. Покурить надо. Покурить, проветриться - и забыть.
Иван спустил ноги с чуть вздохнувшего дивана. Ощупью нашел штаны, накинул на плечи пиджак и, растопырив руки, пошел к трапу. Нащупал поручни и полез в рубку, с силой подтягивая тело. В рубке разыскал старые галоши (Еленка в них мыла палубу, когда было жарко и железо нагревалось так, что босиком и не ступишь), не смог в них влезть и, громыхнув-таки дверью, вышел на палубу.
Небо было в тучах, звезд не видно, а луна еще не народилась. Иван присел на крышу моторного отделения и закурил.
Вода чуть слышно плескалась о борт. Она плескалась всегда - днем и ночью, в штиль и шторм, но он слышал этот плеск только по ночам, если случалось не спать. А в остальное время просто исключал его из сознания, как городской житель исключает грохот трамваев. А ночью любил слушать…
Замерзнув до озноба, он бросил окурок, запер дверь рубки и осторожно спустился в черноту кубрика. Нырнул под одеяло, и пружины дружно вздохнули под его тяжестью. Натянул одеяло до подбородка и закрыл глаза.
Он открыл их, вдруг почувствовав, что Еленка стоит рядом.
- Проснулась?
- Я давно проснулась, - сказала она. - Я слышала, как вы ворочались и вздыхали.
- Надо спать, - сказал он, невольно притягивая ее к себе. - Надо спать, а то что мы завтра за работники будем…
Он почувствовал, как губы касаются его щеки: она никогда не целовала его, а только касалась губами, смешно вытягивая их. Он повернулся на бок, и она быстро юркнула под одеяло.
- Зачем вы по железу босиком ходите?…
Они любили друг друга молча. Ни разу ни одного ласкового слова не расслышал Иван и тоже молчал, про себя выдумывая ей самые нежные прозвища…
Было еще совсем темно, когда Еленка шевельнулась.
- Что так рано? - спросил он.
- Лифчик у меня сохнет, - сказала она, и он понял, что она улыбается. - Рассветет - мужики смеяться начнут: что, мол, за сигнал поднят на Ивановом катере?
Она чуть коснулась рукой его лба, и он с сожалением отпустил ее. Он всегда отпускал ее с сожалением: слишком уж коротки были летние ночи.
Утром, пока Еленка готовила завтрак, он достал из носового трюма пять больших лещей: он сам наловил их, сам солил, сам коптил на можжевельнике так, что кожа их даже в сумерки светилась теплым золотистым светом.
- Никифоровой, - сказал он, поймав удивленный взгляд Еленки. - Скажу, что Федорова доля осталась.
- А Сашку?
Иван помолчал, нахмурился. Буркнул под нос:
- Обойдется Сашок без рыбки.
Они позавтракали вчерашней ухой, напились чаю и сошли на берег. Еленка свернула наверх, к больнице, а Иван, зажав под мышкой пакет с лещами, похромал вдоль причалов, здороваясь с каждым встречным.
Дом Никифоровых стоял с края берегового порядка. Федор поставил его прошлым летом, получив за два года стажировочные и взяв ссуду в конторе. Иван все время думал об этой ссуде, но надеялся, что теперь начальство либо скостит долг Никифорову, либо, на худой конец, растянет его на много лет…
Он хорошо знал этот дом: Федор часто приглашал капитана то на дочкины именины, то на рождение сына. Иван покупал тогда бутылку водки, а Еленка надевала синее шерстяное платье. Хорошие это были вечера…
Он толкнул тяжелую дверь и вошел в дом. За дощатой перегородкой, отделявшей жилую комнату от маленькой прихожей, слышался громкий обиженный плач.
- Паша!… - окликнул Иван.
Плач стал сильнее, но ответа не последовало.
- Есть кто живой? - спросил Иван, все еще не решаясь без приглашения идти в комнату.