Уже двинувшись было в обход досадной преграды, Нор наконец-то сообразил заглянуть встреченному в лицо. И лицо это – бесстрастное, исполосованное то ли шрамами, то ли старческими морщинами – оказалось вдруг таким знакомым, что парень аж вскрикнул, вскинулся ошалевшим от восторга щенком: вот кто защитит, поможет, выручит и Рюни, и его… В следующий миг окружающие скалы взорвались брызгами разноцветного пламени, а потом мир проглотила вязкая, ленивая тьма.
* * *
Покрышка фургона набухла росной сыростью; мутные ручейки пропитали подстилку, и мокрая слежавшаяся солома неприятно липла к голой спине. Где-то там, за грязной холстиной, рождался день. Наверное, он будет безоблачным; наверное, влажный пронзительный ветер уже буянит над поросшими терновником холмами, рвет хрупкие цветы с черных корявых веток, пасет пыльные смерчики на вытоптанной скучной дороге… Хороший, наверное, будет день, веселый, светлый, только не для Нора эти веселье и свет.
Повизгивают несмазанные колеса, скрипит-грохочет колыхающийся на выбоинах фургон, нервным лязгом отзываются на эти колыхания наборные панцири охранников и кандальные цепи… Вся ночь прошла в пути, занимается утро, но ни отдыха, ни конца торопливой езде, похоже, не будет.
Везут. Куда везут, зачем? Не сказали. Поздним вечером с руганью ввалились в подвал, схватили, поволокли по узким лестницам, по гулким пустым коридорам; потом швырнули на руки двоим латникам, и те – тоже с руганью, с тумаками – приковали ржавыми цепями к днищу. Пока они препирались, соображая, как цеплять оковы на обрубок увечной руки, темный двор оживал факельными огнями да раздраженными спорами. Нор видел багровые блики, просвечивающие сквозь дыры фургонной покрышки, слышал, как кто-то уверял, будто без ведома господина старшего надзирателя не имеет права, а в ответ требовали задраить пасть и убираться из-под копыт. Потом хлопнул бич, лошади с места рванули чуть ли не вскачь…
За всю ночь фургон останавливался только дважды. Не успевал стихнуть колесный скрип, как один из латников выбирался в темноту, и снаружи затевалась лихорадочная суета. Топот, конское ржание, голоса… Один раз Нору примерещился невнятный вопль: «Именем его первосвященства!..» Если на остановках действительно меняли лошадей и если происходило это на обычных почтовых станциях, то за ночь фургон отмахал не меньше пятидесяти лиг. Но куда же, куда везут? В столицу? Обратно к Последнему Хребту? В Галерную Гавань?
Впрочем, Нору так и не удалось принудить себя к размышлениям о цели этой внезапной поездки. Он устал, отупел от неспособности разобраться в происходящем. После его возвращения из Прорвы минуло уже больше двадцати дней, но ни один из них не принес никаких объяснений. Наоборот, время плодило загадки, как поварская неопрятность плодит мерзостных насекомых.
Из всего случившегося Нор сумел понять только одно: пока он с восторгом любовался лицом бывшего Первого Учителя Орденской Школы, кто-то подкрался сзади, причем подкрался не с пустыми руками. Волшебная вспышка и последовавшая за ней чернота имели вполне прозаическое объяснение – хороший удар по голове, на память о котором сохранилась здоровенная ссадина. Спасибо Всемогущим, хотя бы это не подлежало сомнению. Но вот кто бил? За что? Как очутился между Прорвой и Каменными Воротами отлученный от Школы старик? А главное, куда подевалась Рюни? Жива ли она?
Когда Нор очнулся, рядом с ним не оказалось ни Учителя, ни раненой девушки. Он валялся на куче какой-то гнилой трухи, над головой нависал низкий сводчатый потолок, а вокруг были глухие стены – осклизлые, густо поросшие мхом. Это было так похоже на склеп, что парень было счел себя похороненным заживо. Однако позже приметил он под самым потолком узенькое зарешеченное оконце, сквозь которое сочился мутный свет и долетали звуки, на кладбищенскую тишину не похожие. А в дальней стене обнаружилась низкая дверца с прикрытым глазком, при виде которой Нор утратил последние сомнения относительно места своего пребывания. Тут и дурак догадается, где очутился, ежели на окне решетка, а дверной глазок открывается снаружи.
Вооружение пропало, исчез даже одевавшийся на культю железный бивень. Из одежды на парне остался лишь обернутый вокруг бедер лоскут заскорузлой кожи – скорее всего, его просто побрезговали касаться. По утрам в подвал (то, что это именно подвал, Нор понял, когда заметил в оконце мелькание ног прохаживающегося по двору караульного) приносили краюху дрянного хлеба и миску пахнущей тиной воды. Приносящие еду всякий раз были новые, смотрели они хмуро и на попытки заговорить не обращали внимания.
Разговаривали с Нором другие. Каждый день, когда пятно процедившегося сквозь оконную решетку света доползало до противоположной стены, являлись двое допросчиков. Одутловатые, сутулые, одетые небрежно и тускло, они могли быть мелкими чиновниками окраинной префектуры, или порученцами кого-либо из Орденских иерархов, или кем угодно еще. Кто их присылал, какого прока ждали от этих допросов, Нор так и не понял.
В подвале появлялся шаткий хроменький столик; пришлые хлопотливо раскладывали на нем стопки папируса, вязанки писчих лучинок, чернильницы; потом чуть ли не дуэтом задавали вопрос и, терпеливо помаргивая, ждали, когда парень примется отвечать.
Уже после третьего прихода этой утомительно нудной пары Нор начал подозревать, что его нарочно сводят с ума, потому что допросчики требовали только одного: как можно подробнее, не упуская ничтожнейших мелочей, рассказать обо всем случившемся с момента его вступления в Прорву. Пока парень рассказывал, они старательно скрипели лучинками, высовывая от усердия запятнанные чернилами языки, а потом молча собирали свои принадлежности и уходили. На следующий день все повторялось. И через день, и через два – тоже. Без конца.
Сперва Нор честно пытался вспомнить что-либо новое, потом лишь с тупой заученностью повторял вчерашнее (или позавчерашнее, или позапозавчерашнее – как угодно). Допросчики не досадовали, не возмущались однообразием – они прилежно записывали, уходили и назавтра появлялись опять.
Нор начал мстить. Тем же монотонным, унылым голосом он стал вплетать в свой рассказ всевозможные предположения о месте и причинах появления на свет своих мучителей. Оскорбления эти от раза к разу делались все злее и гаже, но с лиц допросчиков ни на миг не пропадало выражение озабоченной деловитости. Они записывали. Каждое слово. Изо дня в день.
Так что парню следовало бы считать невесть куда везущих его латных грубиянов не обидчиками, а спасителями. Вряд ли Норов и без того измученный рассудок сумел бы выдержать еще несколько дней изощренной пытки нелепыми допросами.
* * *
Его привезли в столицу. Это стало ясно, когда фургон нырнул в густую тень, застоявшуюся между стен многоэтажных домов, и под колесами дробно загрохотал булыжник извилистых улочек Арсдилона. А ноздри почуяли знакомый с детства, ни с чем не сравнимый запах, в котором невероятно и пряно смешались соленая влага морского ветра, жирный чад коптилен, сладковатая гниль стоячей портовой воды, смоляная горечь и одни Всемогущие знают, что еще. Да если бы судьба вздумала оставить Нору изо всех чувств одно обоняние, он и тогда ни с чем не сумел бы спутать воздух родного города. Парню случалось бывать в Карре, иногда – в Лазурном Заливе, и всякий раз он поражался: вроде бы такие же порты, как Арсдилон, но – не то, совершенно не то.
Нор заволновался, завертелся на тряских скрипучих досках, но много ли разглядишь через прорехи да щели, лежа на спине в несущейся с негородской скоростью крытой повозке? А тут еще единственный широкий просвет плотно заслонен спинами рассевшейся возле заднего борта охраны… Уже в самом конце удалось заметить, как мелькнула мимо толстенная створка распахнутых ворот, после чего за фургонной холстиной вроде бы посветлело. Потом отчаянно завопил возница, пытаясь сдержать остервенившихся от безостановочной скачки коней, и один из охранников полез через Нора к передку – помогать. Правда, судя по доносящемуся снаружи галдежу, там уже отыскалось немало более проворных и рьяных помощников.