Такое прошлое требует объяснения. Его нельзя «слить» с другим, приемлемым, по принципу «и/и», просто сказав: так было. И не потому, что принцип неверен: в отношении к истории (как и в социальных отношениях вообще) перспективна только позиция терпимости и примирения, признания за другим права на собственное мнение, на заблуждение и ошибку. Но у этой позиции есть единственный ограничитель: не может быть моральной конвенции со злом. Не осудить опыт массового насилия, государственного террора, репрессирования культуры и морали, т.е. самоуничтожения, травмировавший несколько поколений (причем, не на страницах книг, телеэкране, политических мероприятиях, а на государственном уровне, законодательно), значит не просто проявить нечувствительность к истории. Оправдание и даже поэтизация зла, а не цивилизации это приговор, ликвидация собственных перспектив.
Если террор не ужасает общество, если этот ужас им оправдывается, значит оно утратило ориентиры, внутренние «скрепы», разложилось и попросту перестало быть. Социальная общность развалилась на человекоатомы, кланы, корпорации и т.п., которые руководствуются только собственными интересами. Эту среду не объединить высокой идеей ни религиозной, потому что здесь «исповедуется» антирелигиозное отношение к миру, ни правовой: правопорядок вырастает из идеалов, моральных принципов, соответствующей культурной базы.
Прошлое уже не «перепишешь»; настоящее не дает нам времени на разглядывание себя в оправдательном ракурсе. Поэтому у постсоветского «общества» нет альтернативы выработке обязывающего взгляда на историю взгляда, который не извиняет и утешает, а сдерживает, ограничивает, дисциплинирует, призывает к ответу за случившееся и происходящее. Только с таких позиций дóлжно формировать постсоветскую память, как основу политического сознания гражданина, и постсоветскую идентичность. В этом залог социального «взросления» и спасения (не в высоком, метафизическом, а в примитивно-физиологическом смысле слова). Придать соответствующие смысловые рамки памяти задача историка, профессиональная и гражданская4. В противном случае он останется страшно далек от общества, а оно окончательно отдастся стихии воинствующего антиисторизма.
Сейчас у нас отсутствуют и спрос, и предложение на «проработку» памяти, на адекватную современности, внятную, морально ориентированную концепцию истории. Это очевидно. Однако общество и историк все-таки нужны друг другу. Если они не встретятся на «площадке» обязывающего отношения к прошлому, история по-прежнему будет областью известного, но не понятого и потому непонятного, собранием неотрефлексированного травматичного опыта, «свалкой» фактов, мешаниной образов, лишенных внутренней логики и социального смысла. Это тупик. Не имея возможности апеллировать к «корням», вне сознания «происхождения» и «чувства места», не подкрепляя проекты будущего соответствующими традициями, не переживая свои травмы, не осуждая суицидальный исторический выбор и порочные практики, общество существовать не может. В этом случае оно не имеет точек сборки; не зная себя, не видит перспектив.
Тогда «скрепить» и «отформатировать» пластичную человеческую массу, эту «заготовку» для общества, можно только извне. Общественную память сконструирует государство/власть, задавая ей выгодные для себя резоны: государственная польза, революционная или стабилизационная целесообразность и т.п. «Присвоенная» память останется, по советскому образцу, средством социального управления, основой зависимости общества от власти, его несамостоятельности. И оправданием властного произвола. Историк в этом случае будет играть «служебную» роль, обслуживая государство. Пытаясь дистанцироваться от общественных «боев за историю», прикрываясь легендой профессиональной автономии, он неизбежно работает на этот сценарий5. Это в очередной раз продемонстрировал Год истории: власть подтвердила намерение контролировать пространство прошлого, что было встречено историческим сообществом в основном с пониманием.
В конечном счете история открытое пространство, в котором мы «выбираем» себе прошлое (точнее, позицию, с которой мы на него смотрим, отношение к нему). Выбор всегда связан с определением общественных перспектив. В этом смысле история (ее изучение, «сочинение», обсуждение, продвижение) не мемориально-музейная, а живая, актуальная, конфликтная деятельность, гораздо более детерминированная социально, чем хотелось бы историку. Во всяком случае, в России и уж точно сейчас, когда страна, кажется, готова окончательно определиться чем ей быть. Хотя все у нас так непредсказуемо, спонтанно, предположительно и неточно возможно, и обойдется? И ждет нас не черносотенно-погромный хаос, но порядок: и не полицейский, а цивилизованный