Сорокин Владимир
Владимир Сорокин
АКТ ПЕРВЫЙ
Сцена и зрительный зал погружены в темноту. Вдруг на сцене вспыхивает крошечный огонек зажженной спички, который вскоре зажигает фитиль старой керосиновой лампы. Затеплившись, фитиль скупо освещает небольшую комнату обставленную скромной, слегка громоздкой мебелью образца пятидесятых годов: в левом углу небольшой сервант, в правом - платяной шкаф с зеркалом, рядом с ним кровать с металлическими спинками, застеленная зеленым покрывалом. Над кроватью к стене прибит гобелен, изображающий лесной пейзаж и оленей у водопада. Рядом с кроватью - небольшая черная этажерка, уставленная книгами и различными мелкими вещами домашнего обихода, из которых выделяются будильник и фарфоровая балерина. Рядом с этажеркой телевизор на ножках, накрытый пестрой шерстяной тряпочкой. Над телевизором прямо на стене развешаны фотографии в различных рамках и просто без рамок. Посередине комнаты круглый стол на квадратных ножках, покрытый серой скатертью. На столе стоит керосиновая лампа. За столом на стуле сидит бабушка и, подперев ладонью щеку, смотрит на огонь фитиля. Она в темно-коричневой длинной юбке, в бордовой кофте и в большом сером пуховом платке, накинутом на плечи. Ее совершенно седые волосы собраны в пучок. На ногах у нее старые шлепанцы.
БАБУШКА Да... Как быстро время бежит. Тысяча девятьсот восемьдесят шестой. Не верится. Неужели дожила? (усмехается) Господи, как меня, старую, еще ноги носят... Восемьдесят шестой. Да. Сказали бы нам тогда с Полиной, что проживете еще сорок пять, так кто б из нас поверил. А вот на тебе прожили. И лампа наша целехонька, не избилась, не сломалась... (с любовью гладит своей морщинистой рукой латунный бок керосиновой лампы) Да... Ровесницы мы с тобой, милая. Отец покойный говорил, я родилась, а он весной тебя на Ярмарке в Подольске прикупил. Вот какие дела. И фитилек не сгнил, слава Богу... Неужели тогда с этой лампой жили? Не верится даже. Полина, бывало, как вечером свет отключат, зажжет и вяжет, вяжет. Она тогда в сорок первом Сережу ждала, на шестом месяце ходила. Сядет вот здесь и вяжет, вяжет. Николаю рукавицы, да носки. Он на фронте с самого июня был. Ей тогда тридцатый год пошел, а мне двадцать третий. Я-то вязать не любила. А она все вечерами вязала. Он ведь тут совсем рядом был, Москву оборонял. И убило его под Москвой. Не дошла тогда наша посылка, Полина, не дошла... (молчит, гладя лампу, потом со вздохом продолжает) Полина, Полина... Как ты там в этой больнице? Господи, хоть бы обошлось. Две недели без тебя живу, поговорить-то не с кем. И навестить не могу - ноги, как на грех, отказывают, а там на электричке два часа, а после по Москве на метро, да на трамвае - куда уж мне... А главное ни письма, ни весточки. Хоть бы написала - была операция, так мол и так. Изведусь вся... (вздыхает) Полинка-Полинка. Знаешь, сегодня день-то какой? Поди и забыла в своей больнице. А я помню и всегда помнить буду. Сегодня ж шестое декабря. Тот самый день. Вот я и лампу зажгла, как тогда вечером. Правда тогда похолоднее было - печка наша совсем не грела, дрова прогорят, а тепла нет. Лампу зажжем и сидим. А ты вяжешь, вяжешь... И тогда вязала к нашей свадьбе. Три ночи не спала. Подарила ему, моему лейтенанту, дорогому Федору Николаевичу, Феденьке моему. Два дня и две ночи побыли мы с ним, да и пошел на войну. Пошел, мой Федя. Милый мой Федя... Дай хоть посмотрю на тебя... (с трудом встает, берет лампу и, шаркая тапочками, подходит к висящим на стене фотографиям; подносит к ним лампу, стоит, разглядывая) Вот... Феденька мой. Тогда перед отправлением снялись мы с тобой. Вон какой красавец был. И я молодая. Хоть фотография осталась.