Замечать этого по той же причине Алексею Петровичу не полагалось, ему-то в особенности, но так он был настроен, такая в нем гудела ободряющая струна, что не испугался заметить. Должно же когда-то кончиться невезение.
Сегодня врачу было что сообщить больным этой палаты. Ощупывая живот соседа, бугристый и безволосый, как у юноши, он из наклона тянул голову за плечо, что-то диктуя сестре, что она записывала, потом выпрямился и сказал:
- Ну что, Антон Ильич, будем готовиться. Завтра возьмем вас.
- А как... как готовиться? - споткнувшимся голосом спросил сосед и осторожно снял ноги с кровати. Он натянуто улыбался.
- Сестра скажет, - и, не задерживаясь как всегда, врач вышел.
Сестра была та, что принимала Носова в первый вечер, он ее почти не запомнил в горячечном тумане и теперь узнал по оставшейся перед глазами маленькой сухой ручке с красными, как обваренными, пальчиками. Она и вся оказалась маленькой, бескровной, но быстрой, с живыми острыми глазами, имевшей за острыми плечиками, торчащими под детским халатом, не менее полудюжины десятков лет. "Ветиран", как писал внук Алексея Петровича на поздравительной открытке: "дорогой дедушка-витеран". Голос у нее был хриплый, прокуренный. Алексей Петрович вспомнил и этот голос, когда она заговорила с соседом, давая ему наставления:
- До обеда без изменений. Пообедаете. Ужинать не надо. Вечером я вами займусь.
- Может, и не обедать на всякий случай? - как ни ждал, как ни торопил сосед с операцией, сообщение ударило его. Предлагая свою помощь, он невольно заискивал перед этой маленькой женщиной, которая увидит его во всей беспомощности.
- Обедайте, обедайте. Это не помешает.
- Поздравляю, - задумчиво сказал сосед после ухода сестры. - Повезло вам.
- Через два-три дня и я вас буду поздравлять, - искренне ответил Алексей Петрович. - Знаете, с какой радостью приходишь в себя после операции: позади. А сам, несмотря ни на что, вперед.
- Операции лучше в молодости делать.
- Если в молодости начинать, вы бы не были таким молодцом.
Сосед понимал, что трусит, что лицо его покраснело и невольно обвисло и затаились глаза, выглядывающие невидяще. Он принимался то за одно дело, то за другое, рылся в сумке, переставлял с тумбочки на подоконник банки, ложился, тупо глядел в телевизор и опять поднимался, выходил в коридор. Спустился вниз и принес газеты, снова только для себя, пошелестел-пошелестел и оставил.
- Ваше министерство, - спрашивал он, - это где лес рубят?
- Нет, где охраняют.
- Разве его у нас охраняют?
И не слушал ответа, глядя куда-то перед собой.
Не он первый - поставили укол, и потихоньку стал он успокаиваться. Обмякшее лицо подобралось и подобрело, но глаза смотрели все так же затаенно и печально. Голос был жалобным. Это и не успокоение было, а торможение, при котором снижается чувствительность и вялыми, неотчетливыми делаются очертания предстоящего события, еще полчаса назад бывшие острыми и обжигающими. Весь мир плывет в этом состоянии бесстрастно и прочно, отыскав какое-то надежное установление. Сосед даже всхрапнул забывчиво, но недолго и без громогласия, с хрипящим стоном. Очнулся и, встрепанный, потерянный, словно не узнавал, где он, водя глазами по стенам, с часами на руке, спросил у Алексея Петровича:
- Сколько времени?
- Скоро два. Скоро обед, - подсказал Алексей Петрович.
- Надо пообедать, - и засобирался торопливо, отыскал разрисованную цветочками пластмассовую кружку, предмет зависти Алексея Петровича, потому что его, металлическая, обжигала.
После обеда они разговорились. Но неприятным вышел этот разговор - не к месту, не ко времени. Один не мог сдержать чувства возвращающегося здоровья, второму предстояло пройти сквозь опасное и болезненное испытание.