Имеются в виду слова, в которых Фауст сожалеет, что понапрасну учил философию, право, медицину и, увы, богословие Впрочем, уже Фаге отмечал, что «"Бувар и Пекюше" – это история Фауста, впавшего в идиотизм». Запомним формулу, в каком-то смысле содержащую в себе весь позднейший запутанный спор.
Флобер заявлял, что одна из задач будущей книги – дать обзор всех современных идей. Его хулители полагают, будто, отдав этот обзор двум глупцам, он заранее обесценил замысел, поскольку-де выводить из неудачи этих шутов крах религии, науки и искусства – беззастенчивая софистика или грубейшая ошибка. Поражение Пекюше – еще не поражение Ньютона.
Проще всего оспорить этот вывод, отвергнув саму посылку. Что и делают Дижон и Дюмениль, извлекая на свет фразу Мопассана, флоберовского конфидента и ученика, в которой говорится, будто Бувар и Пекюше – это «два довольно ясных, но ограниченных и простых ума». Дюмениль подчеркивает эпитет «ясных», но свидетельство Мопассана – и даже самого Флобера, если уж на то пошло, – никогда не убедит читателя, как сама книга, из которой так и рвется слово «болваны».
Со своей стороны рискну заметить, что оправдание «Бувара и Пекюше» лежит в плоскости эстетики и в принципе (или практически) не нуждается в четырех фигурах и девятнадцати модусах силлогизма. Одно дело – логическая строгость, и совсем другое – сила традиции, заставляющей почти безотчетно вкладывать главные слова в уста простаков и безумцев. Вспомним почтение, с которым к идиотам относится ислам, не забывающий, что их души – на небесах; вспомним и соответствующие места в Писании, гласящие, что Господь избрал немудрое мира, дабы посрамить мудрецов. А если кто-то предпочитает аргументы более земные, задумаемся над «Man-Alive»[3] Честертона, этой затмевающей все горой простодушия и бездной божественной премудрости, или об Иоганне Скоте Эриугене, который полагал, будто вернее всего звать Господа именем Nihil (Ничто) и «Он сам не ведает, что Он такое, поскольку не совместим ни каким „что“»… Правитель ацтеков Монтесума говорил, что у шута научишься скорее, чем у мудреца, ведь шут осмеливается говорить правду; Флобер (который, в конце концов, создавал не строгое доказательство, этакое Destructio Philosophorum[4] , а сатиру) поступил не вполне предусмотрительно, доверив свои последние сомнения и самые глубокие страхи двум сумасбродам.
Но брезжит еще один, более скрытый довод. Флобер был приверженцем Спенсера; в «First Principles»[5] наставника сказано: мир непознаваем уже по той совершенно достаточной и очевидной причине, что объяснить факт – значит свести его к другому, более общему, а этот процесс не имеет конца[6] или приводит к истине настолько общей, что мы не в силах свести ее ни к какой другой, то бишь не в силах объяснить. Наука – ограниченная сфера безграничного пространства; каждая новая вылазка разума присоединяет к этой сфере новую зону неизвестного прежде, но само по себе неизвестное неисчерпаемо. Флобер пишет: «Мы не знаем почти ничего и силимся угадать последнее слово, которого так и не услышим. Страсть искать окончательное решение – гнуснейшая и бесплоднейшая из маний». Искусство по необходимости прибегает к символам; самая гигантская сфера есть лишь точка в бесконечном пространстве, а два выживших из ума переписчика вполне могут представлять Флобера, Шопенгауэра и Ньютона.
Тэн твердил Флоберу, что для его сюжета требуется перо восемнадцатого века, краткость и острота (le mordant) Джонатана Свифта. Может быть, он помянул Свифта, чувствуя сродство двух этих великих и грустных писателей. Оба неукоснительно и безжалостно преследовали человеческую глупость в любых ее формах оба доверили эту ненависть бумаге, год за годом собирая расхожие фразы и пошлейшие мнения; оба пытались сбить спесь с науки.