— Ну и долго ли ты еще будешь там торчать, ровно вошь на плеши? — Велимир так и не оторвал взгляд от своего строгания, однако же вряд ли можно было бы засомневаться, для чьих ушей предназначены эти не шибко ласковые слова. — Или ты к лошадиной спине приклеился? Или решил прикинуться полканом? Ежели так, то зря: полкан — он о четырех копытных ногах, о двух руках и всего об одной голове. А у тебя голов аж три получается: кобылья, да та, что у тебя на плечах, да еще та, какою ты в седло упираешься, — похоже, наиразумнейшая изо всех… Ну, чего застыл? Слезай, коль приехал. Или я сам должен тебе въезд во двор отворять?!
Это, стало быть, вместо здравствования. Что ж, стерпим.
Кудеслав спрыгнул наземь. Пока он отваливал загораживающую вход тесовину, пока заводил во двор да привязывал у плетня кобылу, Лисовин продолжал орудовать коротким широким ножиком, обильно посыпая стружками штаны да голенища сапог. Но стоило только Мечнику покончить со своими хлопотами, как Велимир негромко сказал:
— Подойди.
Кудеслав подошел. Только тогда Лисовин отложил наконец работу, сел прямее и невесело прищурился в Мечниково лицо:
— Ну, что скажешь?
Мечник глаз не отвел:
— Я прощаться приехал. С тобой, с очагом родительским. Я…
— Знаю. — Велимир тяжко прихлопнул ладонями по коленям. — Белоконь упредил, когда заявишься и для чего.
Кудеслав круто изломил брови. Что вопреки всем его, Кудеславовым, ухищрениям хранильник сумел-таки дознаться об этой поездке (да еще загодя, даже предупредить Велимира успел) — то не казалось очень уж удивительным. Волхв да ведун — он много может такого, которое обычные люди вовсе не способны постигнуть. Но как же тогда объяснить ночное нападение? Может, старый хранильник заранее уведомил Велимира о приезде названого сынка лишь ради того, чтоб потом сказать: «Я-де раз упредил, значит, обо всяких нехороших делах в ночном лесу и помыслить не мог и, значит, вовсе никакого к ним касательства не имею», — так? Или он действительно не имеет касательства к этим самым ночным делам? А тогда кто имеет? За случившимся без сомненья кроется чье-то могучее ведовство, а кроме Белоконя на подобное способен разве один только Зван, голова ковательской слободы. Но ему-то зачем?!
Конечно же, Лисовин не мог подслушать Мечниковы мысли. Он лишь видел, что решившийся напрочь оторваться от родного корня и родимого очага названый сын мнется да помалкивает, а это похоже на робость, которая, как известно, родная сестра вины.
— Так что, урманская твоя душа, сбегаешь-таки? Сам, выходит, заварил кашицу, а хлебать варево-то…
Кудеслав набрал уже было воздуха в грудь, но в последний миг все-таки прикусил язык (убоялся сказать что-либо столь же несправедливое и злое).
Впрочем, Лисовин сам не верил своим упрекам. Оборвав запальчивую речь едва ль не на полуслове, он встал, отворотился от Мечника, шагнул прочь. А уже открывая избяную дверь, буркнул вдруг, по-прежнему не оборачиваясь:
— Ступай следом!
Велимировы только начинали просыпаться. С бабьей половины доносилась слезливая детская перебранка; полог, отделяющий угол женатого сына, колыхался от какой-то скрытой возни; а близ большого семейного очага стучали горшками да плошками две жены Лисовина. Заспанные, нечесаные еще; старшая — во влажной от пота рубахе, а молодшая (та, что годами даже до невестки своей не доросла) вовсе без единого клочка одежи на теле. Оно и понятно: стряпня — занятье потливое да пачкотное, а собственная кожа куда долговечней холстины.
Меньшая Лисовиниха оглянулась на шум в сенях, но, распознав вошедших, опять спокойно склонилась над закипающим варевом. Муж — он и есть муж, а Кудеслав ему (мужу то есть) хоть и названый, но сын — свой значит, и стесняться его нечего.