И он краснел от досады… сволочи! Русская мафия! О, эта русская мафия!
Я не разбирался в этих «мафиях». Ну их! А он разбирался. И очень неплохо. Он вообще любил разборки.
Он знал точно, что «русских мафий» было две: в первой были одни жиды [2] и чечены, вторая сидела в Кремле, но в ней тоже не было русских. Он не сидел в Кремле, и, к сожалению, не был жидом. [3] Он был человеком мира и любил всех.
Это было невозможно… Но он любил.
Я ему говорил, что все люди равны, что перед Богом нет ни эллина, ни иудея… А он отвечал, что бог пусть сам разбирается в своих делишках: мол, подписался под заветом, так нечего на понт брать! а мы, мол, не подписывались! А мне советовал «для пущей равности намазать морду гуталином, разучиться писать книги и подцепить у этих пидоров вич-инфекционную спид-заразу».
— Мне охерительно надоели эти ниггеры, — говорил он, озираясь по сторонам и морщась. Я поправлял его.
— Афроевропейцы или евроафриканцы…
— Во-во! — кивал он. — Эти долбанные евроафриканские ниггеры, мать их перемать афроевропейскую… Я тут что, в Нигерию приехал?!
Но я-то знал точно, когда он приезжал в Нигерию или в Танзанию, он любил всех черных афроафриканских негров, называл их братками, рассказывал им про русский снег, ругал беложопых сволочей-колонизаторов и поил братков русской водкой. Он был человеком мира с широкой и доброй душой, в которой хватало места для всех: и для ниггеров с русскими, и для жидов с евреями, [4] и для папуасов Лондона… Раньше это называли «русским космизмом». Сейчас за это могли дать срок.
В соседней с ним камере парились два пацана. Один был чеченегом. Он отрезал семь голов у семи федеральных солдат. Другой был то ли мордвином, то ли татарином, короче говоря, русским. Его изнасиловали три студента из Патриса Лумумбы. Он написал на них жалобу и пошёл в милицию… а там как раз добивали план по скин-хедам и прочим русским фашистам. Оба пацана получили по пять лет. Чеченега через полгода поменяли на какого-то бомжа — какая разница кому досиживать. А мордвина, как говорил надзиратель, со дня на день должны были отправить то ли под Гаагский трибунал, то ли в Оклахому на электрический стул.
И это было справедливо… Демократия. Каждый день из телеящика говорили, что преступность не имеет национальности. Национальность имел только фашизм. Он был, понятное дело, русским… И все в это свято верили. В Россиянии вообще верили не в Христа, не в Иегову, не в Сварога с Буддой и Магометом и даже не в пень корявый и седьмое пришествие. В Россиянии верили в телеящик. В него верили, ему молились. В каждом доме в красном углу светилась эта голубая икона. А иконы не врут, это тоже знали сызмальства… Никаких эллинов в Россиянии не водилось. Иудеи были, но по-иудейски ни хрена не понимали, поэтому во всем мире россиянских иудеев называли просто русскими.
Кеша любил всех.
Он разводил руками и говорил:
— Все люди братья, Юра! Все они каины и авели… если бы не мы, эти козлы давно перемочили бы друг дружку.
Переделать его было невозможно. Он был обычным русским идеалистом. Романтиком. Хотя раньше он служил на флоте и был морпехом.
— У матросов нет вопросов! — говорил он. А я ему говорил:
— Зато у пехоты есть…
И я был прав.
Мы оба были ненормальными.
— Мне вечерним рейсом в Чикаго… — сказал он.
— Полетим вместе… — ответил я.
Он был под колпаком у Интерпола и россиянской охранки. Меня в очередной раз выдворили из страны за мои «злобные пасквили» — писателей гоняют не хуже волков и серийных убийц. И он это знал. Выдворили… чтобы убрать где-нибудь в Вирджинии или на Мальдивах, без шума и пыли, без ехидного скулежа в прессе… хотя нынешние власти клали и на «прессу», и на скулёж. Демократическая сволочь не любила, когда некоторые болтали лишнее.