– Откуда, юноша? – спросил он голосом, усталым от философских побед.
Примерно такой вопрос я ожидал и приступил к намеченному диалогу.
– Из Чегема, – сказал я, стараясь говорить правильно, но с акцентом. Я нарочно назвал дедушкино село, а не город, где мы жили, чтобы сильнее обрадовать его дремучестью происхождения. По моему мнению, университет, носящий имя Ломоносова, должен был особенно радоваться таким людям.
– Это что такое? – спросил он, едва заметным движением руки останавливая мою попытку положить на стол документы.
– Чегем – это высокогорное село в Абхазии, – доброжелательно разъяснил я.
Пока все шло по намеченному диалогу. Все, кроме радости по поводу моей дремучести. Но я решил не давать сбить себя с толку мнимой холодностью приема. Я ведь тоже преувеличил высокогорность Чегема, не такой уж он высокогорный, наш милый Чегемчик. Он с преувеличенной холодностью, я с преувеличенной высокогорностью; в конце концов, думал я, он не сможет долго скрывать радости при виде далекого гостя.
– Абхазия – это Аджария? – спросил он как-то рассеянно, потому что теперь сосредоточил внимание на моей руке, держащей документы, чтобы вовремя перехватить мою очередную попытку положить документы на стол.
– Абхазия – это Абхазия, – сказал я с достоинством, но не заносчиво. И снова сделал попытку вручить ему документы.
– А вы знаете, какой у нас конкурс? – снова остановил он меня вопросом.
– У меня медаль, – расплылся я и, не удержавшись, добавил: -Золотая.
– У нас медалистов тоже много, – сказал он и как-то засуетился, зашелестел бумагами, задвигал ящиками стола: то ли искал внушительный список медалистов, то ли просто пытался выиграть время. – А вы знаете, что у нас обучение только по-русски? – вдруг вспомнил он, бросив шелестеть бумагами.
– Я русскую школу окончил, – ответил я, незаметно убирая акцент. -Хотите, я вам прочту стихотворение?
– Так вам на филологический! – обрадовался он и кивнул: – Вон тот столик.
– Нет, – сказал я терпеливо, – мне на философский.
Человек погрустнел, и я понял, что можно положить на стол документы.
– Ладно, читайте. – И он вяло потянулся к документам.
Я прочел стихи Брюсова, которого тогда любил за щедрость звуков.
Мне снилось: мертвенно-бессильный,
Почти жилец земли могильной,
Я глухо близился к концу.
И бывший друг пришел к кровати
И, бормоча слова проклятий,
Меня ударил по лицу!
– И правильно сделал, – сказал он, подняв голову и посмотрев на меня.
– Почему? – спросил я, оглушенный собственным чтением и еще не понимая, о чем он говорит.
– Не заводите себе таких друзей, – сказал он не без юмора.
Все еще опьяненный своим чтением и самой картиной потрясающего коварства, я его не понял. Я растерялся, и, кажется, это ему понравилось.
– Пойду узнаю, – сказал он и, шлепнув мои документы на стол, поднялся, – кажется, на вашу нацию есть разнарядка.
Как только он скрылся, я взял свои документы и покинул университет. Я обиделся за стихи и разнарядку. Пожалуй, за разнарядку больше обиделся.
В тот же день я поступил в Библиотечный институт, который по дороге в Москву мне усиленно расхваливала одна девушка из моего вагона.
Если человек из университета все время давал мне знать, что я не дотягиваю до философского факультета, то здесь, наоборот, человек из приемной комиссии испуганно вертел мой аттестат как слишком крупную для этого института и потому подозрительную купюру. Он присматривался к остальным документам, заглядывал мне в глаза, как бы понимая и даже отчасти сочувствуя моему замыслу и прося, в ответ на его сочувствие, проявить встречное сочувствие и хотя бы немного раскрыть этот замысел. Я не раскрывал замысла, и человек куда-то вышел, потом вошел и, тяжело вздохнув, сел на место.