Даже с расстояния двух километров были видны летящие по воздуху, вырванные ураганом доски. Охваченные огнем, они проносились над головами людей, как зажигательные снаряды. У догорающего дома Панюшкина чуть не сшибла громыхающая железная бочка, над головой неслось дымящееся тряпье, листы фанеры и железа, а огонь уже прилип к крыше соседнего дома...
Вот тогда Панюшкин услышал глухой грохот Пролива. И сразу понял, что все происходящее на берегу — пустяки. Ну, не оставит Тайфун ни одного дерева, сорвет крыши у домов, унесет заборы, ну, сожжет десяток домов, пусть даже десяток — все это ерунда собачая.
И ремонт бульдозеров, тягачей и прочей поврежденной техники тоже ерунда собачая. Главное — на Проливе, среди взбесившихся волн, которые еще несколько часов назад сонно лизали прибрежный песок. Там, среди месива из воды, песка, спрессованного воздуха, осталась маленькая флотилия, а на дне — слабый, уязвимый, еще не уложенный в траншею трубопровод.
И пронеслись в голове Панюшкина не то фразы будущего отчета, не то отголоски прошлых разговоров, приказов... «Плеть труб под водой беспомощна... Нет продольной устойчивости... Плотность воды резко возрастает... Расчеты не отражают положения вещей... При урагане воздух, насыщенный песком, превращается в наждак... Взбудораженная вода перемалывает, как бетономешалка...»
Все, что делал Панюшкин в течение той сотни часов, он делал скорбно и энергично, будто занимался чьими-то похоронами. Он посылал запросы в порт, комплектовал спасательные отряды, распределял аварийный запас продуктов, по радио докладывал обстановку в район, но все его надежды и опасения были на Проливе. Когда через несколько дней с командой водолазов он вышел на боте в бурный еще Пролив, презрев все инструкции, приказал надеть на себя водолазные доспехи и соскользнул в мутные волны, и почти в полной темноте, сдавленный холодной осенней водой, коснулся ногами дна, Панюшкин не знал размеров катастрофы. На дне он увидел немного, все силы уходили на то, чтобы удержаться на ногах. Трубопровод лежал на дне безвольно, как дохлое чудовище. Его изогнутое брюхо скрывалось в темноте. Сделав несколько шагов, Панюшкин окончательно убедился, что труба отброшена в сторону от трассы. Он прикинул радиус изгиба, длину уходящего в темноту отрезка трубы и расслабился. Его тут же подхватило течением. Панюшкин и не пытался встать на ноги, ожидая, пока натянется трос, соединяющий его с ботом.
Он почти спокойно наблюдал, как хлопочут вокруг него люди, отсоединяют шланги, свинчивают круглый колпак...
— Ну что, Николай Петрович? — не выдержал главный инженер Званцев. — Что там?
— Радиус естественного прогиба, — размеренно ответил Панюшкин без выражения. — По новой, ребята, все по новой. Кончилось опускание труб. Теперь будем вытаскивать. Резать на куски и вытаскивать, резать и вытаскивать, резать и вытаскивать...
А когда уже в сумерках водолазный бот шел к берегу, а Панюшкин стоял у борта, ухватившись за мокрые железные поручни, вдруг будто порыв молодого и упругого ветра налетел на него и забросил за тридцать лет отсюда, за десять тысяч километров, на маленькую булыжную площадь, залитую осенним дождем, усыпанную листьями. В тот поздний час на площади был только один человек — он, Колька Панюшкин, маленький, тощий, мокрый насквозь и насквозь несчастный. Вот он подходит к телефону и набирает номер, который набирал в этот вечер, наверно, не меньше десятка раз. Прижав к уху мокрую железную трубку автомата, слушает долгие безответные гудки. И не было тогда в мире ничего печальнее этих длинных гудков, похожих на ночные крики паровозов.