Самолетик набирал скорость, вздрагивая на сугробах, его бросало вверх, вниз, заносило в стороны, а потом вдруг наступало такое ощущение, будто он с проселочной дороги выехал на асфальт.
Значит, поднялись. Теперь надо было быстро набрать высоту — до того, как приблизится темная стена леса.
Последний раз мелькал черный ряд флажков, воткнутые в сугробы елочки у края взлетной полосы — и узкая просека пропадала. И было жутковато думать о том, что ее могли и не найти в бесконечном белом буране, среди заснеженных сопок. Но летчики находили и следующую просеку, приземлялись, сбрасывали мешки с почтой, брали вместо них точно такие же и снова поднимались.
Панюшкин сидел недалеко от кабины, плотно сжав крупные жесткие губы и весь уйдя в собачий мех куртки. За время полета от его дыхания углы поднятого воротника покрылись инеем, да и сам он казался меньше обычного, как бы смерзшимся. Но, как всегда, когда на него наваливались неприятности, когда он злился, дышалось легко, приходила уверенность, наступала готовность убеждать, доказывать, действовать.
Не любил Панюшкин, когда его вызывало начальство, прекрасно понимая, что вызывают чаще вовсе не для того, чтобы объявить благодарность или вручить премию. Поэтому, получив телефонограмму, только крякнул с досады и грохнул костяшками пальцев по столу. Была у него такая привычка — он вскидывал указательным пальцем очки повыше и тут же с силой бросал ладонь тыльной стороной на стол. «Эх, некстати!» — только и сказал. И начал собираться. И целые сутки, пока ждал самолета, не покидала саднящая беспомощность — словно какая-то неодолимая сила вмешалась в его жизнь, а он ничего не мог ей противопоставить.
Сквозь заиндевевший иллюминатор Панюшкин видел далеко внизу поземку надо льдом болот, кое-где можно было различить жиденькую рощицу, невысокую сопку, но в следующий момент все опять скрывалось в снегу, и через несколько секунд возникал новый пейзаж, точно такой же...
«Какого черта вызывают? — думал Панюшкин недовольно. — Опять, наверно, какая-нибудь пакость. Надо же — сорвали с места, вызвали, затребовали, и вот он несется в этом дрожащем, гудящем снаряде уже какую сотню километров, а завтра, если не сегодня, предстоит обратный путь. Если будет самолет, оказия, погода и соизволение начальства».
Панюшкин ворчал, но в то же время был рад этой неожиданной поездке, нарушившей его не больно веселые будни. А позже, добираясь из аэропорта в городок, шагая по дымящейся от мороза улице, утонувшей между сугробами, маясь в приемной секретаря по промышленности, он все еще чувствовал в теле вибрацию самолетика.
— Может, ему напомнить? — спросил он, решительно остановившись у столика секретарши. Несмотря на небольшой рост, шаги у Панюшкина были крупные, поворачивался он резко, смотрел исподлобья.
Полная женщина с легкомысленным шарфиком на короткой шее вначале подперла пальцем строку, отметив место, где только что читала, сняла очки, приосанилась и только тогда подняла глаза:
— Простите, вы что-то сказали?
— Я спросил, не напомнить ли вашему начальнику обо мне? Поторчал я здесь уже достаточно и его самолюбие, полагаю, вполне ублажил.
Секретарша неодобрительно пожала округлыми плечами, поправила шарфик и убрала палец со строки.
Ничего не ответила. Но буря, поднятая в ней словами Панюшкина, требовала выхода.
— Между прочим, он не только мой начальник, — проговорила она, не поднимая головы. — Странные, ей-богу, вопросы задаете... И должна сказать, что он, между прочим, не из таких. Вот.
«Мызга, — подумал Панюшкин. — Задрыга жизни!»
И оттого что нашел достаточно обидное слово, ему даже легко стало. «Спокойно, Коля, — сказал он себе.