Я подумал и о возможности создать произведение в духе Платона – преемственное, переходящее от отцов к детям, дабы каждый новый автор добавлял по главе или исправлял бы с бережной точностью страницы, созданные старшими поколениями. Эти Домыслы меня позабавили, но я понимал, что объяснения, хотя бы примерного, той противоречивости, что отличает главы книги Цюй Пена, не найдено. Я пребывал в Растерянности, когда из Оксфорда мне прислали письмо, которое вы уже видели. Меня, понятно, заинтриговала Фраза: «Заповедую разным (не всем) грядущим временам Мой сад ветвящихся дорожек». И вдруг меня осенило: «сад ветвящихся дорожек» – это и есть его хаотический роман. Фраза «разным (не всем) грядущим временам» вызвала в моем воображении картину ветвления во времени, а не в пространстве. Я снова перечитал всю книгу и убедился в правильности догадки. Во всех сочинениях персонажи, встречающие многие альтернативы, всегда выбирают что-то одно и отвергают другое. В романе прихотливого Цюй Пена они выбирают – одновременно – все открывающиеся перед ними пути. Он «создает», таким образом, для одних и тех же лиц разные будущие времена, разные «завтра», которые в свою очередь множатся и ветвятся. Отсюда – все видимые противоречия романа. Фанг, например, что-то прячет; кто-то ломится к нему в дверь, Фанг хочет убить пришельца. Понятно, есть много возможных развязок: Фанг убивает наглого гостя, гость убивает Фанга, оба спасаются, оба гибнут и так далее. В произведении Цюй Пена имеют место сразу все развязки, и каждая служит исходным пунктом для остальных возможных линий. Иногда дорожки этого лабиринта сливаются в одну: например, вы являетесь ко мне в дом, причем в одном из возможных прочных времен вы – мой враг, а в другом – мой друг. Если вам не режет слух мое косноязычное произношение, я прочитаю пару страниц. Его лицо в праздничном свете лампы было, конечно, лицом старца, но в нем виделась какая-то незыблемость, даже вечность. Медленно и отчетливо прочитал он два варианта одной и той же истории. В первом – войско идет к полю боя через безлюдные горы; ужас, вселяемый мраком и голыми скалами, заставляет не думать о жизни и смерти, и ему легко достается победа. Во втором – то же войско в канун сражения оказывается в замке, где идет пир; шум и пламень битвы кажутся тем же пиром – и победа тоже одержана. Я слушал с надлежащим вниманием эти старинные сказки, сами по себе менее примечательные, чем тот факт, что их породил мой предок, моя кровь, а этот человек из далекой империи их мне воскрешает, – именно теперь, когда я пускаюсь в отчаянную авантюру на этом западном острове. Помню последние слова, повторявшиеся в каждом из двух вариантов и звучавшие как тайный наказ: «Так сражались герои – спокойны их отважные сердца и яростны их сабли, – герои, готовые убить и умереть».
С этого момента я почувствовал, как вокруг меня и в темной глубине моего тела всколыхнулось, затрепетало что-то невидимое, неосязаемое. Нет, не колыхание войск – сначала далеких, потом двигавшихся параллельно и в своей конечной цели совпавших, – а волнение, более непостижимое и более личное, которое вызвал во мне их неясный образ. Стивен Ольберт излагал свои мысли дальше:
– Я не думаю, чтобы ваш именитый предок лишь скрашивал свой досуг изобретением подобных вариантов. Я не могу поверить, чтобы он посвятил все тринадцать лет проведению нескончаемых риторических экспериментов. Роман в вашей стране невысоко ценится, а в прежние времена он считался презренным жанром. Цюй Пен был гениальным прозаиком, но он был из тех писателей, которые не считают себя только писателями. Как говорят его современники – и подтверждает вся его жизнь, – он увлекался метафизикой, мистикой. Философская контроверза занимает немалое место в его романе.