То не было старческим эгоцентризмом в обычном смысле слова, но, умевший так органично сочетать глубокую погруженность в себя с живым любопытством к внешнему миру, редкой приметливостью к подробностям окружающего, Зощенко сейчас был целиком обращен внутрь.
И все же Лассила его не отпускал.
- Почему вы заинтересовались им? - спросил он.
- Наверное, это как-то связано с вами...
Я не договорил. Опять на лице его возникло то холодное, отчужденное выражение, которое уже раз мелькнуло, когда я сказал, что помню наизусть его рассказы. Только сейчас оно было отчетливей. Он не ждал доброго от людей, его слишком много предавали. Он был расположен к Поляновскому, верил ему и распространил на меня свое прохладное доброжелательство, но, столько раз ожегшись, не хотел "погорячее". Мне вспомнилось давнее.
Мой отчим, писатель Як. Рыкачев, был на том позорном сборище, когда Зощенко уничтожали в первый раз за незаконченную удивительную повесть "Перед восходом солнца". Особенно поразило отчима, что в числе хулителей Зощенко оказался Виктор Шкловский. Друг Маяковского, Мандельштама, Тынянова и всех "серапионов" представлялся отчиму, как и многим другим, человеком без стадного чувства, не участвующим в неопрятных играх своих коллег по дому на Воровского. Кстати, это ошибочное представление сохранилось до сих пор. А ведь, кроме публичного участия в разгроме Зощенко, за ним числится и такой пассаж. Когда "разоблачали" Б. Пастернака, Шкловский находился в ялтинском Доме творчества. Вместо того чтобы обрадоваться этому подарку судьбы и остаться в стороне от позорища, он вместе с другим трусом, Ильей Сельвинским, помчался на телеграф и отбил осуждающую автора клеветнического романа телеграмму. Сельвинский не поленился и поносные стишки тиснуть в курортной газете.
Потрясенный Зощенко сказал:
- Витя, что с тобой? Ведь ты совсем другое говорил мне в Средней Азии. Опомнись, Витя!
На что Шкловский ответил без всякого смущения, лыбясь своей бабьей улыбкой:
- Я не попугай, чтобы повторять одно и то же.
В конце разносного собрания, которое, как оказалось позже, было прикидкой куда худшего судилища, Зощенко сказал, глядя в бесстыдное лицо аудитории:
- Какие вы злые и нехорошие люди!
Поздно вечером я зашел к Асмусам по их просьбе и рассказал об этом собрании. У них в то время обитал Борис Леонидович Пастернак, их самый большой друг. Мы еще пережевывали подробности рассказа, когда из коридора, где находился телефон, послышался трубный голос Пастернака. Он кого-то честил с не свойственной ему резкостью за то, что его "осмелились пригласить на этот гнусный вечер". И неужели думали, что он примет участие в изничтожении замечательного писателя? И дальше в том же духе.
Красный и тяжело дышащий Пастернак вернулся в гостиную.
- Боречка, на кого вы так кричали? - спросила Ирина Сергеевна Асмус.
- На Еголина. - Пастернак улыбнулся плотоядно.
Надо знать, кем был тогда Еголин, чтобы оценить по достоинству жест Пастернака. Он ведал литературой на "высшем" уровне.
И вот много лет спустя я рассказал Зощенко об этом звонке.
- Милый Борис Леонидович, - произнес он тихо. - Милый Борис Леонидович.
Мы еще не знали, да и знать не могли, какие муки предстоят самому Пастернаку...
По ходу разговора я выразил удивление, почему для разгрома Михаила Михайловича выбирали самые безобидные вещи, особенно "Приключение обезьяны" - милый детский рассказ.
- А никаких "опасных" вещей не было, - сказал Зощенко. - Сталин ненавидел меня и ждал случая, чтобы разделаться. "Обезьяна" печаталась и раньше, никто на нее внимания не обратил. Но тут пришел мой час. Могла быть и не "Обезьяна", а "В лесу родилась елочка" - никакой роли не играло. Топор повис надо мной с довоенной поры, когда я опубликовал рассказ "Часовой и Ленин".