Понятия не имею, сколько народу до того было осуждено из-за своей болтовни, но я потихоньку зверел на всех них.
Например, на Ли Роя Сиджера, который уже прочно сидел, к тому моменту, когда я получил его дело. Ли был осуждён на основании собственноручно подписанного признания, умело (но ведь законно же?) выбитого у него после затяжного допроса. К тому времени, когда парень ставил свою подпись, он не был уверен ни в чём, кроме, разве что того, что быть может ему дадут наконец поспать. Пересмотр его дела был одним из главных в Нью-Йорке, построенных на прецеденте Миранды. И мы провернули его в лучшем виде.
— Спасибо, мужик, — сказал он мне и повернулся, чтоб поцеловать плачущую от счастья жену.
— Расслабьтесь, — ответил я, вставая. Разделить счастье Ли Роя Сиджера не получалось. У него была жена. Да и в любом случае мир был полон тех, кого мы, юристы, между собой называли «трахнутыми».
Вроде Сэнди Уэббера, ввязавшегося в затяжную дуэль с призывной комиссией. Там вообще ничего нельзя было предсказать до последнего момента. Сэнди не был квакером, и не мог представить никаких доказательств того, что именно «глубокая и искренняя вера», а не обыкновенная трусость мешают ему служить в армии. Несмотря на весь риск, уезжать в Канаду он не хотел. Парень желал признания своего права поступать согласно убеждениям. Он был хорошо воспитан. И у Сэнди была девчонка, которая чертовски боялась за него. Один из их знакомых уже мотал срок в Льюисбурге и это было совсем не лучшим времяпровождением. Давай уедем в Монреаль, — предложила она. Я останусь и буду драться — ответил он.
Мы дрались. Проиграли. Потом подали апелляцию и выиграли. Парень заработал право три года мыть судна в госпитале и был счастлив.
«Вы были просто потрясающи» — вопили Сэнди и его девушка, обнимая меня.
«Держитесь так и дальше», — сказал я и двинулся на битву с очередным драконом. Обернулся всего лишь раз и увидел их — танцующих от счастья прямо посреди улицы. Если б я мог просто улыбнуться...
Я был очень зол.
Я работал допоздна — насколько было возможно. Я не хотел покидать офис. Дома всё в той или иной степени напоминало о Дженни. Пианино. Её книги. Мебель, которую мы покупали вместе. Да, время от времени появлялась мысль, что неплохо было бы переехать. Но я и так возвращался домой настолько поздно, что в переезде не было особого смысла. Постепенно я привык ужинать в одиночку в тишине кухни, а бессонными ночами слушать записи. Только в кресло Дженни не садился никогда . Мне даже почти удалось заставить себя ложиться спать в нашу — такую пустую кровать.
Так что идея переезда постепенно сходила на нет.
Пока я не открыл ту дверь.
Это был шкаф Дженни, которого я долго старался не замечать.
Но в тот день сдуру-таки открыл его. И увидел её вещи. Платья Дженни, её юбки, её шарфы. Её свитера — даже тот, заношенный до дыр школьный свитер, который она наотрез отказывалась выкинуть и носила дома.
Всё это было здесь — а Дженни не было. Я никогда не мог вспомнить потом, о чём думал, когда смотрел на эти сувениры из шёлка и шерсти. Может быть о том, что если дотронусь до этого древнего свитера, то смогу почувствовать частичку живой Дженни.
Я закрыл шкаф и никогда больше не открывал его.
Через две недели Фил тихо упаковал всё и увёз куда-то. Он говорил что-то о католической группе, которая помогает бедным.
И лишь перед тем, как сесть в свой грузовичок, сказал на прощание:
— Я больше не стану заходить к тебе, если ты не уедешь отсюда.
Забавно. Всего через неделю после того, как он избавил дом от всего, что напоминало мне о Дженни, я нашёл новую квартиру.
Маленькая, чуточку смахивающая на застенок (в Нью-Йорке окна первого этажа забирают стальными решётками, помните?), она располагалась в шумном полуподвале дома какого-то богатого продюсера.