И с такой же легкостью стал воскрешать перед нами одного за другим тогдашних министров, депутатов, актеров, фешенебельных дам, генералов, и чувствовалось, что жить одновременно в разных эпохах, где теснятся тысячи всевозможных событий и лиц, доставляет ему неистощимую радость. Вообще для него не существовало покойников: люди былых поколений, давно уже прошедшие свой жизненный путь, снова начинали кружиться у него перед глазами, интриговали, страдали, влюблялись, делали карьеру, суетились, воевали, шутили, завидовали - не призраки, не абстрактные представители тех или иных социальных пластов, а живые, живокровные люди - такие же, как я или вы.
Я слушал его зачарованный. И, конечно, не только потому, что меня ошеломила его необычайная память, но и потому, что я никогда не видел такого мастерства исторической живописи. Прислушиваясь к беседам Короленко с Тарле, я впервые увидел, каким глубоким знатоком старины был Владимир Галактионович: русский восемнадцатый век он знал во всех его мельчайших подробностях не как дилетант, а как настоящий ученый исследователь, и в этой области его эрудиция, насколько я мог судить, была не ниже эрудиции Тарле.
Для того чтобы так подробно говорить, например, о пугачевском восстании, как говорил о нем он, нужно было многолетнее изучение рукописных и печатных архивных источников.
- Вот напишите-ка историю Волги, хотя бы за последние четыреста лет, говорил он Евгению Викторовичу, - это и будет история русских народных движений, тут и раскольники, и Разин, и Емельян Пугачев.
И было видно, что ему самому эта тема дорога и досконально известна.
Кроме Тарле, из тогдашних посетителей куоккальской дачи, где жил Короленко, мне запомнились также "Редьки", то есть инженер Александр Мефодьевич Редько с женой Евгенией Исаковной: оба они были связаны с "Русским богатством", так как помещали там свои критические статьи и рецензии, сочиняемые ими вдвоем. Это были превосходные люди, бывшие ссыльные. Владимир Галактионович относился к ним дружественно и всякий раз молчаливо поддерживал их, когда они затевали со мной баталии по поводу Блока, Метерлинка, Сологуба, Валерия Брюсова и многих других модернистов, которыми я тогда увлекался.
В качестве рьяного поклонника "новой поэзии" я делал немало напрасных попыток пропагандировать ее среди обитателей дачи, и теперь мне даже совестно вспомнить, с каким мальчишеским азартом, что называется закусив удила, я набрасывался на несокрушимых "Редьков", неизменно подстрекаемый к бою колкими "зоилиадами" Александра Мефодьевича, окрашенными украинской флегмой. Пропаганда моя не имела никакого успеха.
Николай Федорович, хотя и был родным братом Иннокентия Анненского, огулом высмеивал любимые мною стихи модернистов при помощи всевозможных эпиграмм и пародий.
О, не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски,
Не то смотри, как леопарды мщенья
Острят клыки!
напевал он на мотив какой-то оперетки.
Редько противопоставлял модернистам поэзию Лермонтова, Гейне, Некрасова, Курочкина.
Я же был не способен понять, почему нельзя в одно и то же время любить и Блока и Лермонтова, почему один исключает другого, почему восхищение Некрасовым препятствует мне восхищаться хотя бы "Незнакомкой" и "Балаганчиком" Блока. В комнате Анненского, над самым его изголовьем, я написал тушью на низком потолке:
"Николай Федорович! Блок замечательный русский поэт!"
Во время наших споров Короленко молчал, но я чувствовал, что его симпатии не на моей стороне.
Наши вечные разногласия и споры не помешали мне и Александру Мефодьевичу сильно привязаться друг к другу. Мы и наши семьи тесно сблизились на долгие годы.
Кажется, тем же летом (а может быть, и позднее, не помню) я как-то привез к Владимиру Галактионовичу с его разрешения группу молодых "сатириконцев": Аверченко, Ре-Ми и кого-то еще. Как произошло их свидание, я почему-то забыл.
Запомнился мне лишь один эпизод.