Все возможно. В присутствии этого человека возможно все.
Она посмотрела на свои пальцы, сжавшие телефон, и приказала им разжаться. Они не разжались, и тогда другой рукой она отлепила пальцы от аппарата.
Герман наблюдал за ней.
Дурочка, фыркнул он. Вот дурочка-то! Все такая же истеричка?
Ему нравилось, что он действует на нее, а в том, что «действует», не было никаких сомнений. Он вспоминал о ней очень редко, только когда случайно видел по телевизору или на каких-то светских мероприятиях. Подходить не решался: кто ее знает, она всегда могла ляпнуть что-нибудь оскорбительное, себе дороже! Но воспоминания были сладкие, волнующие, душные и притягательные. Все-таки тогда все было по-другому, он был молодой, горячий, и вся жизнь была впереди ах, время, время, времечко!..
Девушка, метавшаяся от барной стойки к их столику, последовательно выставила пепельницу, два пластмассовых стаканчика в каждом по глотку янтарной, сильно пахнущей жидкости и две чашки кофе с пластмассовыми ложечками на блюдце.
Объявляется посадка на рейс 486 до Санкт-Петербурга, усталым голосом сообщил динамик. Просим пройти на посадку, выход номер десять.
Еще посидим, решил Садовников. Куда нам торопиться! Ну, твое здоровье!
Он опрокинул в себя стаканчик, подышал, как будто хлебнул самогону, и опять откинулся на спинку стула.
Что ж ты не через депутатский зал? спросила Мелисса. Или ты уже не депутат?
Я-то? Я депутат. Фракция «Россия Правая», слыхала? Так вот, я ее лидер.
Слыхала, согласилась Мелисса и глотнула виски. Вы на прошлых выборах едва-едва свои четыре процента набрали.
Это ты так меня подкалываешь, да?
Нет.
Дурочка, с удовольствием сказал Герман и даже засмеялся от удовольствия. Нет, все вы бабы дуры! Чем дольше живу, тем больше в этом убеждаюсь. А через депутатский зал я принципиально не летаю. Чего я там не видал? А здесь я с народом рядом!
Ря-ядом, протянула Мелисса. Извини, Герман, мне нужно идти. Уже посадку объявили.
Да никуда он не денется, самолет этот, сказал Садовников. Без нас не улетят. Коля, еще виски закажи там. Ну, а как вообще жизнь? Ну, что ты прославилась, я знаю, это все знают, а жизнь как? Семья? Дети?
Жизненно важный механизм застучал еще сильнее, теперь он бил в горло и желудок, и от этого мягко подкатила тошнота. Тугой комок тошноты, похожий на скрученную вату.
Волосатый комок скрученной ваты в горле.
Она не станет вспоминать. Она не может вспоминать.
Ей было двадцать пять лет, и она забеременела от него, идиотка. Мало того что забеременела, так еще имела глупость ему об этом сказать.
«Идиотка», стучал моторчик. «Раззява», визжал моторчик.
Он требовал сделать аборт, а она отказывалась. Во-первых, она сильно его любила, а во-вторых, мама сказала, что нельзя прерывать первую беременность. Это может кончиться плохо. В-третьих, она, романтическая дура, убедила себя, что он тоже ее любит и просто не понимает своего счастья.
Три месяца он не давал ей проходу, настаивал на аборте, и в конце концов, очень удивленная, она сказала ему, что ее беременность не имеет к нему никакого отношения, что она все равно родит и они с мамой и папой
Моторчик уже не просто трясся, он подпрыгивал и захлебывался, и было ясно, что дальше вспоминать нельзя.
Срок был уже почти четыре месяца, когда Герман явился к ней домой. Выходной день, родители на даче, и она стала поить его кофе и кормить ватрушкой, которую утром пекла мама, так что пахло на весь дом, а ее невыносимо тошнило. Она всегда очень любила запах маминых пирогов, но теперь по утрам ее то и дело рвало, и мама уговаривала ее потерпеть, уверяла, что скоро пройдет.
Срок был уже почти четыре месяца, когда Герман явился к ней домой. Выходной день, родители на даче, и она стала поить его кофе и кормить ватрушкой, которую утром пекла мама, так что пахло на весь дом, а ее невыносимо тошнило. Она всегда очень любила запах маминых пирогов, но теперь по утрам ее то и дело рвало, и мама уговаривала ее потерпеть, уверяла, что скоро пройдет.
Что он подливал ей в кофе, она так и не узнала, но вдруг ее повело, в глазах поплыли чернота и зелень и еще какие-то невозможные горящие круги. Она время от времени приходила в себя и опять теряла сознание. Она помнила его машину уже в лохматом девяносто пятом году у него был лимузин, и она вдруг словно сознавала себя в этом лимузине, в пижаме и тапочках, неудобно завалившейся на сиденье.
Он привез ее к себе на дачу. Там ее привязали к кровати и сделали аборт, без наркоза и обезболивающих. Она помнила, как возлюбленный и отец ее погибающего ребенка деловито распоряжался, чтобы «тащили на чердак, потому что внизу она все кровищей зальет», и какой-то пьяненький мужчинка, от которого несло гороховым супом, луком и водкой, лез ей внутрь, ковырялся и чем-то гремел, а она орала и вырывалась, а потом перестала, когда ничего не осталось ни ее, ни ребенка, только огромная боль, похожая на те самые жуткие круги в глазах.
Она очнулась не скоро, в крови и грязи, когда уже никого не было на даче, только глуховатая домработница, которая швырнула ей какие-то штаны и велела убираться, пока ее не погнали из «приличного дома грязными тряпками».