Поэтому смело туда, через морок стольких уж лет, на свет ли, к теплу ли тянучись, вот и вехи, ориентиры, приметы, штрихи, пунктиры, всё это само собой собирается в сгусток живой, на биение сердца, на голос.
Да, читатель, отыщем по голосу.
Там, будто бы на пороге, на кромке, на грани, у входа в настоящее ли, в грядущее ли, в преддверии и в предчувствии решающего чего-то, кровно важного, в ожидании некоем, перед тем, что неминуемо сбудется, отметая сомнения, дальше, высвечивается лицо.
Разумеется, сразу глаза. Говорящие больше, чем губы.
Что в глазах этих? боль? или страх? Или свет? Или вера в призвание?
Всё в глазах этих всё, воедино, вместе, сразу, в единстве таком, что его разорвать невозможно, расчленить, изуверски разрушить, всё в глазах этих, в них посмотри в них увидишь и душу живую, и минувшее время, лишь в них разглядишь ты в ненастную пору тот огонь, что в пути согревал, что спасал, не давая погибнуть в лабиринтах всеобщего бреда, что однажды навек озарил то, что творчеством люди назвали, хоть назвать это надо бы чудом, или миром, где радость жива бытия, пусть и жили в печали, пусть в юдоли брели по земле, всё равно в небесах неизбежных поднималась над каждым звезда.
Лоб упрямого, словно обиженного, чем-то иль кем-то, и крепко призадумавшегося ребёнка, в обрамлении то ли тёмных, то ли светлых, во всяком случае ещё не начавших вдруг седеть, не седых, но туманных каких-то, вроде бы мглистых, а может, и просто волнистых, а может быть, и прямых, не разобрать, каких, да и не надо вовсе разбираться в этом кому-то, всё равно, кому и когда, главное что густых, важно ведь что ещё не редеющих, то закинутых по-птичьи, наискось, набок, то откинутых, резким, дерзким, но и детским, наивным движением, вверх, куда-то к затылку и к небу в облаках и звёздах, назад, тоже упрямых и даже непокорных, густых волос.
Вроде бы, так и есть, одна из первых тогда, и вскорости традиционно устойчивая, привычная в нашем кругу борода, но, может, и нет её вовсе, бороды этой, и она лишь воображается кем-то, подразумевается, только намеревается быть, и глядишь непременно будет, потому что она вроде знака, вроде пароля, что ли, с нею проще, с нею спокойнее в мире холода и тоски, с нею, братцы, куда надёжнее жить в советском псевдораю, потому что она подобье постоянной защиты от вьюг, от немыслимых завихрений жизненных ли, огорчительных, связанных ли с судьбою, вынужденных ли, сознательных ли, кто его разберёт, кто там определит, и надо ли это делать, если мороз по коже, и отовсюду, куда ни шагнёшь, озираясь, дует, сквозняком, ветерком заунывным, беспричинным, кручинным, досадным, нет, ледяною стужей, гиблой, бездонной мглой, и закружит, забросит в дебри, а что за дебри сам всё узнаешь, сам всё расхлебаешь, благо будешь незнамо где, или в пустыню, в прорву, в глушь, и поди попробуй вырваться из неволи, выбраться поскорее из ниоткуда к людям, к свету, с которым легче, так почему же надо маяться отрешённо, мыкаться без приюта где-нибудь на рассвете или в потёмках, снова чувствуя безысходность существованья, зная: как ни крути, придётся преодолеть и эту вынужденную преграду, трогая вдруг ладонью выросшую щетину, кутая горло шарфом, взгляд безутешный пряча, может быть, от прохожих, призрачно-зыбких, редких, может быть от бесчасья, может быть от ментов, мало ли что стрясётся? лучше уж с бородой, словно в броне и в шлеме, впрочем, поди гадай, кто это там, каков он, с бритыми ли щеками, с выросшей ли нежданно свежею бородой, наш или нет? сощурься, вглядываясь, меж тем образ его двоится, десятерится, множась, и потому неважно, что у него за вид, мне-то куда важнее, что у него в душе, чем он, бездомный, дышит, чем он, мятежный, жив.
Глуховато-гулкая речь, о, сама эта характерная, достоверная, беспримерная, убедительная манера говорить изначально сдержанная, но, со шлейфом каких-то импульсов электрических, интонаций и вибраций, спиралью вьющихся вслед за нею, определённая, словно разом, без обиняков, подводящая смело черту под усвоенным и осознанным, так дети порой говорят, что-то осмыслив, поняв, преобразив и оставив отчасти, поскольку так уж выходит у них, трансформированным, творчески, непременно, и никак не иначе, дополненным, в просторной, как ясный полдень, памяти дивной своей, имея мнение собственное о предмете и право имея на суждение, личное, собственное, поняв, но всё-таки тут же, незамедлительно, сразу же, давая каждому слову, своему, разумеется, новую, совсем другую, особенную, волшебную, щедрую жизнь, даруя миру всему эту светлую, свежерождённую, живую, живее некуда, трепещущую частицу вселенского бытия.
Но прислушайся чутче быть может, эта речь иная, допустим неожиданно звонкая, льющаяся на высоких, почти поднебесных, отдающихся эхом раскатистым в отдаленье заречном, тонах, или сбивчивая, даже путаная, торопливая, забегающая то и дело вперёд, и поди-ка поспевай за нею, всё рвущейся сквозь пространство, на волю, или же излишне, бывает и так, ничего не попишешь, замедленная, или ещё какая, да не всё ли равно? и звучит, вернее, звучала она там, в былом, и многоголосьем неустанным всегда отдавала, потому что была в своё время речью круга, плеяды, среды, и была в ней полифония, и каждый отдельный голос вёл свою, а не чью-нибудь, тему, выпевал, неизменно, свою, а не чью-то чужую, мелодию, и всё это вместе, в единстве, в гармонии, сложной, всеобщей, и всеми по-своему чуемой, выражаемой, кто как умеет, было бы что ощутить, и, по возможности, выразить, было музыкой, речью эпохи, гулом, слаженным и разлаженным, слитным или же, в силу многих, грустноватых причин, раздробленным, но тяготеющим к ладу, ищущим и находящим в каждом отдельном случае звук свой, а с ним и верный тон, а потом и слово, чтобы возникла речь.