— Господи, она-то здесь при чем?!
— Я просто так спросила. — Джоан ван Герден поставила на стол пустой бокал и медленно встала. — Мне пора домой.
Он задвинул свой стул, потянулся за ее плащом, подал ей его, поднял зонтик.
— Спасибо, Зет.
— На здоровье.
— Спокойной ночи.
Он открыл перед ней дверь.
— Спокойной ночи, мама.
День шестой Пятница, 7 июля
8
Когда мне было девять, или восемь, или десять лет — где-то в тот забытый период межвременья, когда я был, что называется, ни рыба ни мясо, — я принял участие в матче по регби. Мы играли на каменистом поле стилфонтейнской начальной школы. В свалке меня кто-то ударил по носу, пошла кровь. Ко мне подошел судья, кажется учитель.
— Ну, ну, мой мальчик, мужчины не плачут, — утешал он меня.
— Нет! — вдруг послышался совсем рядом мамин голос. Она разозлилась. — Плачь, сынок! Плачь сколько хочешь! Мужчинам можно плакать. Настоящие мужчины могут плакать.
Теперь, вспоминая тот день, я понимаю, что для нее такой подход был типичен. Именно так она старалась меня воспитать.
Я был не такой, как все. Я очень отличался от жителей Стилфонтейна — и воззрениями, и делами.
Трудно описывать психологию жителей шахтерского городка, потому что тут неизбежно приходится обобщать. Молодые африканеры с минимальным образованием и максимальным доходом — пьянящая, взрывчатая смесь. Они проживали жизнь стремительно: быстро зарабатывали и быстро проматывали заработанное на машины, мотоциклы и женщин. Их любовь к алкоголю и вспыльчивость подхлестывались сознанием того, что в недрах земли их подстерегает внезапная смерть. И посреди всего этого в Стилфонтейне существовал культурный оазис — дом Джоан ван Герден.
Шахтоуправление выделило ей, точнее, нам с ней небольшой домик в Стилфонтейне. Не знаю, почему после смерти отца мама не переехала в Преторию: там ведь жили ее родители и друзья. Подозреваю, что ей просто хотелось находиться рядом с отцом, рядом с его могилой на сером кладбище, на продуваемой ветрами пустоши у дороги на Клерксдорп.
Мы жили безбедно. В те дни среди африканеров было модно страховать жизнь. И отец оказался предусмотрительным. Но доходы получала и мать, чьи картины начали понемногу продаваться — они пользовались небольшим, но постоянным спросом. Цены каждый год немного повышались, и каждый год она устраивала выставки в более крупной и более значительной галерее.
Может быть, она захотела остаться в Стилфонтейне еще и потому, что в столице ее неизбежно затянула бы общая струя, мейнстрим Искусства. Мама терпеть не могла претенциозность так называемых любителей прекрасного и критиков. Кроме того, в Претории было много околохудожественной публики, людей, которые верили, что экзотические одеяния и странные прически гарантируют им пропуск в круг людей со вкусом — а им надо только вести богемную жизнь и ронять «культурные» словечки. Таких моя мать просто на дух не выносила.
Значит, нас с ней против Стилфонтейна было только двое. В городке у нас было несколько друзей — доктор де Корте, наш семейный врач, и его жена; семейство ван дер Вальт, которые держали багетную мастерскую; кроме того, на выходные приезжали друзья из Йоханнесбурга и Потхефстрома.
Так шли безмятежные, не богатые событиями годы взросления. До тех пор, пока мне не пошел шестнадцатый год.
В жизни мамы не было мужчин, кроме мужей подруг и геев, представителей мира искусства. Помню, например, Тони Масаракиса, скульптора-грека из Крюгерсдорпа, который иногда заезжал к нам в гости. Когда мне было девять или десять лет, он как-то вскользь обронил в разговоре с мамой, что, мол, у нее растет симпатичный сын.
— Тони, даже думать не смей! — резко оборвала его она. Должно быть, он последовал ее совету, потому что после того разговора они еще много лет оставались друзьями.
Она была молодой вдовой, ей не было и тридцати. К тому же она была красива. И обладала страстной натурой. Неужели она обязана была хранить целомудрие весь остаток жизни? Я ни разу не задумывался о маминой личной жизни до тех пор, пока сам не перешагнул двадцатилетний рубеж. Но, даже и став взрослым, я с трудом думал о маме как о женщине. В конце концов, она была моей матерью, а я был африканером.
Не знаю, искала ли она утешения на стороне — я уже не говорю о том, находила ли она его. Если так, значит, она действовала крайне осторожно и, скорее всего, отказывала партнеру (или партнерам) в долгих отношениях. Может быть, она получала утешение в те выходные, когда ездила без меня на выставки в Кейптаун, Дурбан или Йоханнесбург.
Впрочем, никаких улик у меня не было.
Наверное, многие зададутся вопросом, как я рос без отца, без мужчины, которому я мог бы подражать. Не было ли страшно мне, мальчику, которого мать с ранних лет звала Зетом. Мне бы так хотелось воспользоваться отсутствием отца как оправданием. Так и подмывает выплыть на раннем полусиротстве, словно на некоем психологическом спасательном круге, и объяснить, почему моя жизнь не удалась. Но вряд ли у меня получится. Мама воспитывала меня терпеливо, но без натуги. Обращалась со мной с уважением и сочувствием, приучала к порядку, любила меня, наказывала и заботилась обо мне — даже если основной нашей пищей, если нас не навещали друзья, были фрукты и хлеб. Она играла Бетховена, Шуберта, Гайдна и Баха (Иоганна Себастьяна и, в меньшей степени, его сына, Карла Филиппа Эммануила), но не принуждала меня слушать музыку, не насиловала музыкой. И позже, когда мне нравились «Бахман — Тернер Овердрайв» и «Блэк Саббат», она продолжала слушать свою музыку на заднем плане. Подозреваю, мама знала, какая музыка останется со мной в конечном счете.